хотелось хоть чем-то помочь бедной женщине, особенно если это порадует Дика.
— А вы пойдете? — робко спросил священник Оливию.
— Если угодно, — не поднимая головы, отвечала Оливия, — мне все равно, могу и пойти.
Дик опустил глаза. Он вспомнил прежнюю Оливию, которую не пришлось бы просить об этом; вспомнил, как ее сильные и ловкие руки одевали детские трупики и как матери тянулись к ней за утешением.
Когда Дик и Грей и обе девушки приблизились к кроватке, мать нагнулась и откинула с лица ребенка простыню. Со слезами на глазах показывала она им оборки и кружева на рубашечке; видимо, она находила какое-то утешение в том, что на мертвом младенце «все самое лучшее, как у господ».
— Конечно, теперь придется на всем экономить, — сказала она, глядя на гробик с лакированными ручками и шелковой обивкой, — но мы ни за что не согласились бы похоронить свою крошку по-бедному. Нет, ни за что.
Дик одобрил красивый гроб и все остальное, а Дженни, преодолев гадливое чувство, пробормотала в утешение несколько банальных слов и положила на грудь ребенка присланные миссис Лэтам белые хризантемы. Но убитая горем женщина хотя и повторяла, всхлипывая: «Да-да, мисс Дженни», «Спасибо вам, сэр», — отвернулась от утешителей и посмотрела в измученные глаза Оливии.
— Дорогая мисс Оливия, — сказала она, провожая их до двери, — вы тоже немало горя хлебнули — по лицу видно, потому-то вы и мне посочувствуете. — Она снова расплакалась. — Думала ли я, что схороню свое дитятко!
Оливия остановилась, напряженно вникая в смысл этих слов.
— Но ведь это совсем не страшно, раз ребенок действительно умер, — проговорила она наконец, — самое главное не похоронить живого...
Она запнулась, сообразив, что говорит нечто немыслимое, чудовищное. Мать ребенка, вытиравшая фартуком глаза, уронила руки и в ужасе смотрела на Оливию.
— Оливия! — вырвалось у Дженни, когда они вышли на улицу. — Как можно быть такой жестокой?
— Ничего не поделаешь, такой уж я, видно, родилась, — последовал ответ. — Но во всем этом есть что-то нелепое.
— Нелепое? В чем?
— Да вот в этих покойниках, утешениях и расшитых саванах. Люди плачут, потому что умер любимый человек, и посторонние должны соболезновать. А какое это имеет значение? Мертвый не более мертв, чем те, кто считают себя живыми. Почти все мы покойники, только это не так просто обнаружить.
Дженни открыла было рот, чтобы возразить, но в ту же минуту их нагнал немного задержавшийся у крестьянки Дик и сделал ей знак молчать.
— Обопритесь на мою руку, Оливия, — сказал он. Идти было недалеко, но Оливия выбилась из сил и тяжело опиралась на руку священника. Когда они добрались до дому, лицо ее было смертельно бледным.
— Оливия! — воскликнула Дженни, взглянув на сестру. — Что с тобой?
— Ничего.
Они стояли у лестницы, и Оливия высвободила руку. Перепуганная Дженни бросилась к ней.
— Ты, наверно, заболела. У тебя ужасный вид. Мистер Грей...
Оливия медленно повернулась и, ухватившись за перила, посмотрела на них. Она была похожа на затравленного зверя.
— Оставьте меня в покое! Со мной ничего особенного не происходит. И у меня все в порядке. Я только устала Понимаете? Устала.
И она поднялась по лестнице.
Всю ночь она металась по комнате, проклиная бога и людей. Вид мертвого ребенка заставил ее понять, что сама она совсем не мертвая, а живая и обречена жить дальше, ибо нет такой силы, которая сломила бы ее железный организм. Почему же другие умирают так легко? И могут легко и быстро забывать.. Им все дается легко: жизнь и смерть, слезы и забвение — все, даже сон. И та мать, чей ребенок умер, спит себе, наверно, глубоким сном, хотя веки ее и опухли от слез. Через год у нее родится другой ребенок, и она станет шить ему другую одежку, тоже с кружевами и оборками, и мертвое дитя будет позабыто.
На какой-то миг она сделалась той Оливией, которую знал Владимир, и сердце ее исполнилось жалости и горячего сочувствия ко всем страждущим. На глаза навернулись слезы, когда она вспомнила заплаканное лицо матери. Но тут же ожила другая Оливия и, подняв голову, рассмеялась. Ох, уж эти скорбные лица счастливцев, оплакивающих своих покойников, которые умирали дома, окруженные близкими. Схоронив их, они день-другой, конечно, горько поплачут, потом недельку потоскуют, а затем отправятся в новых нарядах в церковь, помолятся, осушат слезы и будут считать, что прошли через ад.
О, как ужасна эта раздвоенность сознания: одна часть его все чувствует и страдает, а другая смотрит и смеется. Она заломила над головой руки.
— Я сойду с ума! — закричала она. — Карол, я схожу с ума.
Карол... Да, Карол не принадлежит к самодовольным счастливцам, которые оплакивают своих умерших. Но ведь и Карол может оказаться раскрашенной оболочкой. Руки Оливии медленно опустились. Она добрела до своей холодной постели и легла в темноте.
Первый снег выпал еще до рождества. Ночью мистер Лэтам застал Оливию в саду. Спящая, она шла по снегу; ноги ее были босы, на распущенные волосы падали снежинки. Стараясь не разбудить дочь, он попытался увлечь ее за собой к дому, но при первом же прикосновении она с отчаянным криком простерла перед собой руки:
— Снег! Снег! На мне снег! — и лихорадочно-быстрыми движениями стала стряхивать снег с лица и шеи.
— Оливия!
То была миссис Лэтам, выбежавшая на крики дочери, из дома. Оливия бросилась к матери и, дрожа, прильнула к ее груди. Впервые после возвращения домой любовь матери вызвала у нее какое-то ответное чувство. Но и сейчас только на мгновение. Все еще дрожа, она отстранилась и посмотрела на родителей тем жестким взглядом, которого они так боялись...
— Благодарю вас, мне уже хорошо. Я видела дурной сон... про снег.
Но, несмотря на мучившие ее по ночам кошмары, Оливия понемногу набиралась сил. В феврале она уже могла, не испытывая усталости, совершать далекие прогулки. На смену тупому безразличию минувшего года пришло беспокойное оживление. Чаще всего она бродила в одиночестве по оголившемуся лесу. Праздность была так чужда натуре Оливии, что, как только она немного окрепла, ей стало невмоготу жить в этой тихой заводи среди безмятежных людей. Однако она не могла без ужаса думать о возвращении в Лондон к своей прежней работе. «С уходом за больными кончено, — изо дня в день твердила себе Оливия, бродя по влажным лесным тропкам, — кончено навсегда». Она покончила со своей профессией в ту ночь, когда спускалась за голубыми мундирами по лестнице. Это вышло не по ее вине, но что случилось, то случилось. Она, медицинская сестра, не сумела защитить вверенного ей больного от насилия, не решилась умереть, защищая его. Если бы даже ее обесчестили, то и это не надломило бы так ее душевных сил. Сотни раз перебирала она в памяти события той ночи, изводя себя тщетными сожалениями. Может быть, она совершила какую-то ошибку? Что, если бы она не подчинилась, а швырнула горящую лампу в лицо офицеру? Но тогда с Владимиром обошлись бы еще бесчеловечней. Возможно, это было бы лучше: он умер бы скорее и не страдал так от холода.
По мере того как близилась весна и крепло здоровье Оливии, проходило и ее душевное оцепенение. Теперь она ясно понимала, что жизнь ее безвозвратно загублена, от прошлого остались лишь яма на заснеженном болоте да страх перед возвращением галлюцинаций.
Как-то в апреле Оливия ушла из дома очень рано: она не могла оставаться в комнате, где ее всю ночь терзали кошмары. Бродя бесцельно среди полей, она встретила Дика Грея. Весело посвистывая, он приближался к ней со стороны заболоченной низины. Оливия свернула в сторону, желая избежать встречи, но Дик уже заметил ее и, ускорив шаги, поравнялся с девушкой у цветущей вишни. Несмотря на поношенное пальто, он выглядел удивительно свежо и бодро. Сразу было видно, что любовь к человечеству сочетается в Дике с любовью к холодным ваннам и спортивным упражнениям на открытом воздухе. Сапоги его были