– Что рассказывать? – спросил я, искренне недоумевая.
– Расскажите, что знаете.
– Я ничего не знаю.
– Ну Владимир Николаевич, – заулыбался хозяин кабинета и переглянулся с тем, который меня привел (тот сидел в углу). – Ну что-то же вы знаете!
– Что-то я, может быть, знаю, но я не знаю, что именно вас интересует.
– Нас все интересует.
– Я вас не понимаю, – сказал я.
– Владимир Николаевич, – всплеснул он руками в некотором даже как бы отчаянии. – Ну вы же советский человек?
– Ну конечно, советский, но я не понимаю, чего вы от меня хотите.
Тогда он мне сказал, что он хочет от меня, чтобы я ему откровенно (вы нам поможете, мы вам поможем) рассказал, с кем я общаюсь и где бываю.
Я не сомневался в его праве спрашивать, но и точно знал, что надо уклоняться от ответов на любые вопросы. И сказал, что ни с кем не общаюсь и нигде не бываю.
– Но как же, как же, как же, – встрепенулся тот, который меня привел. – Но вы же были на художественной выставке и там смотрели абстрактные картины.
Ах вот оно что! Хотя это была выставка совершенно официальная и никто не предупреждал, что ходить на нее не надо, но как советский человек я должен был понимать, что на абстрактные картины лучше все- таки не смотреть. Я не спросил своих собеседников, откуда они знают, что я был на выставке и что от абстрактных картин не отворачивался, но их осведомленность вселила в меня надежду, что они знают и то, что картины эти абстрактные мне самым решительным образом не понравились. Я им и сейчас охотно сказал, что мне эти абстрактные картины не понравились.
– Да, они никакому нормальному человеку не могут понравиться, – глубокомысленно заметил старший, и младший тут же его поддержал:
– Да, да, да, это профанация искусства.
– А что вы думаете о Пастернаке? – спросил старший.
Я сказал, что о Пастернаке ничего не думаю, и это было чистой правдой, читать Пастернака и думать о нем я стал гораздо позже. А в то время из всех советских поэтов я выделял Симонова и Твардовского, а из прозаиков Шолохова, и это совпадало с их представлениями о здоровом вкусе нормального советского человека.
Но они все же были чем-то недовольны, и старший сначала вроде случайно обронил, а потом стал все чаще повторять эту фразу: «Ну смотрите, а то пеняйте на себя».
Однажды он вдруг прервал разговор и куда-то выскочил. Как только он исчез, младший подошел к его столу, взял обыкновенную деревянную линейку, вернулся на свое место и, держа линейку в виде пистолета, стал целиться в меня, загадочно ухмыляясь, но ничего не говоря.
Прибежал старший, и опять началось: «Вы нам поможете, мы вам поможем, а если вы нам не поможете, пеняйте на себя».
И опять ничего конкретного.
– Ну хорошо, а с кем вы дружите?
– Я ни с кем не дружу.
– А Литовцев и Польский?[2]
С Литовцевым и Польским мы вместе учились в институте и читали друг другу свои стихи. Отрицать, что я с ними общаюсь, было бы глупо.
Я сказал:
– Ах да. Литовцев и Польский. Мы вместе учимся, мы все трое пишем стихи, ну и общаемся.
– А о чем вы разговариваете?
– Ну о стихах, например.
– А еще о чем?
– А больше ни о чем.
– Как это – больше ни о чем? – Он все чаще повышал на меня голос. – Даже о девушках не разговариваете?
– Нет, не разговариваем, – разозлился я. – Я человек женатый, у меня дочка родилась, и я ни о каких девушках не разговариваю.
– Ну, ну, ну, ну! – иронически отозвался из своего угла младший.
– Ну хорошо, – сказал старший, – оставим девушек. А о политике вы разговариваете?
– Не разговариваем, – сказал я.
– Как это вы не разговариваете? Вас что же, политика не интересует?
– Не интересует, – сказал я, и в то время это было чистой правдой.
– Как же это вы советский человек, а политика вас не интересует?