— Вы — клоун? — спросил меня таксист.
— Нет. Шеф-повар.
Он сразу потерял ко мне интерес.
— Куда едем?
— Ньюмаркет.
Такси подъехало к моему коттеджу в южной части Ньюмаркета около одиннадцати. Я проспал всю дорогу от Бедфорда, и таксисту с трудом удалось растолкать меня, когда мы прибыли. Вероятно, он проникся ко мне жалостью, потому что помог пересечь узенькую полоску травы между дорогой и парадной дверью.
— Сами справитесь? — спросил он, когда я вставил ключ в замочную скважину.
— Будьте уверены, — ответил я, и он уехал.
Я прохромал на кухню, запил пару болеутоляющих таблеток стаканом воды из-под крана. Решил, что лестницу мне не преодолеть, поэтому улегся на диване в маленькой гостиной и тут же провалился в кошмарный сон.
…Я лежал на больничной каталке, которая медленно двигалась по коридору с серыми стенами без единого окна. Я видел, как проплывали потолочные лампы. Яркие прямоугольные панели, встроенные в серый потолок. Коридор, похоже, тянулся в бесконечность. Световые панели, все одинаковые, сменяли друг друга. Я приподнял голову и увидел, что толкает каталку женщина в ярко-красной шифоновой блузке с черными кудрявыми волосами, падающими на плечи. Мэри-Лy Фордэм, и она мне улыбалась. Я посмотрел на ее прекрасные ноги, но их не было, она, казалось, плыла над серым полом. Я рывком сел, уставился на свои ноги. Там, где им следовало быть, простыня, красная от крови, лежала вровень с каталкой. Крови было много, лужи, озера крови. Я вскрикнул и скатился с каталки. Падал, падал, падал…
Проснулся словно от толчка, сердце колотилось, лицо покрывал холодный пот. Сон был таким ярким, что мне пришлось пустить в ход руки, чтобы убедиться, на месте ли ноги. Я лежал в темноте, тяжело дыша, пока сердцебиение не выровнялось.
Это был первый из повторяющихся кошмаров.
Две тревожные ночи кряду окончательно вымотали меня.
Большую часть воскресенья я лежал, сначала на диване, потом на полу. Оказалось, что там куда удобнее. Смотрел новостные каналы, чтобы узнать как можно больше о «Терроре на „Гинеях“». Так окрестили это событие. Десятки телекамер освещали скачки, но только одна, да и то краем, зацепила происходящее на балконах лож 1 и 2 Лобовой, главной трибуны в момент взрыва. Этот сюжет прокручивали снова и снова в каждом выпуске новостей. Яркая вспышка, осколки стекла, летящие куски бетона и тела. Многих гостей «Делафилд индастрис» буквально смело с балконов, и они, как тряпичные куклы, попадали на плоскую крышу под ними, а потом на ничего не подозревающих зрителей, которые сидели ниже. Этим «летунам», похоже, повезло, они покалечились, но остались в живых. Больше всех пострадали те, кто находился в ложах, как Мэри-Лу.
Я вновь и вновь думал о Роберте и Луизе. Знал, что должен кому-нибудь позвонить, узнать, что с ними. Но знал также, что не хочу звонить, потому что боялся услышать ответ. Вот и оставался лежать на полу.
Пока я сидел на белом пластиковом стуле, завернутый в красное одеяло, на ипподроме (я узнал об этом из телерепортажей) кипела работа. Полиция переписывала фамилии и адреса всех зрителей. Меня как-то упустили.
Скачку «2000 гиней» объявили несостоявшейся, потому что половина лошадей остановилась перед финишным отрезком, тогда как вторая половина накатила на финиш: жокеи сосредоточились только на скачке и узнали о взрыве лишь после ее завершения. Телевизионная картинка показала, как радость молодого жокея, выигравшего свою первую классическую скачку, быстро сменилась отчаянием, когда он понял, что победил в отмененной скачке.
Не было недостатка в версиях, кто и почему совершил это ужасное преступление.
Один телевизионный канал дал картинку Лобовой трибуны. Ложи 1 и 2 закрывало синее полотнище. Репортер заявил, что, согласно информации, полученной от полицейского источника, бомба взорвала не тех, для кого она предназначалась. Управляющий ипподромом, недоступный для комментариев из-за плохого самочувствия, судя по всему, подтвердил полиции, что в последнюю минуту в ложе 1 оказались совсем не те люди, которые первоначально сняли ее на скачку «2000 гиней». Репортер, который очень эффектно смотрелся в полосатой рубашке с отложным воротничком и без пиджака, еще долго рассуждал о том, что бомба предназначалась арабскому принцу и его свите, которых ждали в ложе 1. «Ближневосточный конфликт добрался до наших берегов», — уверенно заявил репортер.
Я задался вопросом, поднялось бы у Мэри-Лy настроение, если б она узнала, что ноги ей оторвало по ошибке. Я в этом сомневался.
Позвонил матери, на случай, если она тревожилась обо мне.
Не тревожилась.
— Привет, дорогой, — защебетала она. — Какой у нас случился кошмар.
— Я там был.
— Что, на скачках?
— Нет, именно там, где взорвалась бомба.
— Правда? Как интересно. — Ее, судя по всему, не волновало, что я едва не погиб.
— Я остался в живых только потому, что мне очень повезло. — Я надеялся хоть на слово сочувствия.
— Конечно, повезло, дорогой.
После гибели моего отца отношение матери к смерти изменилось. Думаю, она поверила, что от человека совершенно не зависит, будет он жить дальше или умрет. В последнее время я стал склоняться к мысли, что в глазах матери смерть в столкновении с груженным кирпичом трейлером была удачным завершением семейной жизни, в которой не осталось места любви. После того как отец погиб, я узнал о его нескольких коротких романах. Возможно, моя мать верила, что несчастный случай стал божьим наказанием за грехи.
— Я хотел сообщить тебе, что со мной все в порядке.
— Спасибо, дорогой.
Она не спросила меня, что случилось, а я решил не рассказывать о пережитом ужасе. Она наслаждалась своим тихим, спокойным миром с утренним кофе, церковными службами, прогулками по ухоженным паркам. В этом мире не было места оторванным конечностям и изуродованным телам.
— В скором времени заеду к тебе, мама.
— Буду рада, дорогой. До свидания. — И она положила трубку.
Мы никогда не были близки.
Ребенком я всегда обращался к отцу, что за советом, что за лаской. Мы вместе смеялись над глупыми ошибками матери и шутили насчет ее политической наивности. Мы улыбались и закатывали глаза, когда она допускала очередную faux pas[8], а случалось такое часто.
Я не пролил ни единой слезы после гибели отца, но горевал страшно. Я его обожал — и едва смог вынести такую потерю. Помню отчаяние, которое охватило меня, когда через несколько недель после смерти отца я более не мог ощутить в доме его запах. Пришел домой из школы-интерната на уик-энд и внезапно понял, что отцом в доме больше не пахнет. Отсутствие его запаха обострило горечь утраты: он не вышел за газетой, а ушел навсегда. Я побежал наверх, в его гардеробную, чтобы понюхать одежду отца. Открывал шкафы, выдвигал ящики, зарывался носом в его любимые джемпера. Но отец ушел. Очень, очень долго сидел я на полу гардеробной, уставившись в никуда, сраженный горем, но не в сипах проронить слезу, не в силах, как положено, оплакать отца. Даже теперь мне так хотелось рассказать ему о своей жизни и работе, радостях и печалях. И ругал его вслух за то, что он умер и его нет рядом со мной, когда он мне так нужен. Как бы я был счастлив, если бы он мог поговорить со мной, снять боль в моем ушибленном колене, успокоить меня, стереть кошмары из моей памяти. Но при этом я все равно не мог оплакать его.