Она встала и отошла к окну. За окном была осень — мокрый асфальт внизу, голые деревья в палисадничке за пустым кортом, мокрые крыши старого купеческого Замоскворечья и — дальше, правее — острая звонница, купола и филигранные кресты Вознесения в Кадашах. В воротах школьного двора, очевидно поджидая Нику, топталась все та же разношерстная компания — Андрей, Катюша Саблина со своим Питом; Игорь в какой-то радужной куртке и Рената, азартно размахивающая руками. Нет, с сыновьями все-таки проще…
— Когда твои возвращаются? — спросила Татьяна Викторовна, глядя в окно.
Ответа не последовало, она подняла брови и оглянулась. Ника сидела на том же месте, но теперь извернувшись боком, положив руки на спинку стула и уткнувшись в них лицом, вся сотрясаясь от судорожных и беззвучных рыданий. Татьяна Викторовна постояла секунду, потом подошла к двери, заперла ее и, вздохнув, села рядом с Никой.
— Ну? — спросила она, помолчав, и осторожно провела ладонью по ее спине. — Так что же все-таки случилось? Сердечные какие-нибудь неурядицы?
Ника отрицательно мотнула головой.
— Что-нибудь дома?
Ника заплакала сильнее, теперь уже навзрыд. А потом вдруг начала говорить — сбивчиво, торопливо, несвязно, захлебываясь слезами и сморкаясь. Татьяна Викторовна терпеливо слушала, не перебивая и не переспрашивая.
— Я все-таки не совсем поняла, — сказала она осторожно, когда Ника умолкла — У твоей мамы и раньше бывали такие приступы?
— Да нет же! — с отчаянием выкрикнула Ника, отбрасывая прилипшую к мокрой от слез щеке прядь волос. — Никогда, вы понимаете, никогда ничего подобного!
— Да, но… ты же понимаешь, Ника… всякая болезнь когда-то проявляется в первый раз, не правда ли? Особенно сердце — это, как правило, всегда внезапно.
— Но почему именно тогда? Почему именно при том разговоре? Почему мама с тех пор всегда избегает ос… оставаться со мной на… нае…
Так и не сумев договорить, Ника опять прижалась щекой к своим стиснутым на спинке стула пальцам и заплакала еще громче. Татьяна Викторовна пошла в учительскую, достала из аптечки валерьянку, накапала в стакан двадцать капель, потом подумала и добавила еще полпипетки, без счета.
— Что, до валерьяночки дошло дело? — жизнерадостно закричала вошедшая в учительскую следом за ней молоденькая преподавательница химии. — Правильно! Это они, паразиты, могут. У меня сегодня в химкабинете такую содому подняли — ну, думаю, сейчас всё!
— Леночка, не стоит называть учеников паразитами, — сказала Татьяна Викторовна, закрывая аптечку. — Если они это услышат, вам придется еще труднее. Кстати, поднимают обычно содом, окончание мужского рода. Содома — это итальянский художник, современник Рафаэля…
— А, ну точно! — закричала Леночка еще жизнерадостней. — Который Сикстинку нарисовал? Точно!
Когда Татьяна Викторовна вернулась в Ленинскую комнату, Ника уже не плакала. Она послушно выпила валерьянку, утерла глаза скомканным платочком.
— Ника, — сказала Татьяна Викторовна, помолчав. — А что, собственно, так пугает тебя во всей этой истории? Ты… думаешь, что родители скрывают от тебя что-то?
— Да.
— Ну… допустим. Ника, у взрослых людей могут быть какие-то свои… тайные воспоминания, подчас очень тяжелые, которыми они предпочитают не делиться с детьми. Не забывай, ты еще очень-очень молода, для матери ты еще ребенок самый настоящий… родители ведь не всегда улавливают эту очень неопределенную возрастную грань, за которой их сын или дочь вдруг перестают быть детьми. Может быть, твоя мама просто считает, что еще рано посвящать тебя в какие-то свои дела…
— Она боится, — сказала Ника каким-то угасшим голосом. — Это совсем другое дело.
— Если боится, то — согласна — другое. Но, видишь ли…
— Татьяна Викторовна…
— Да?
— Я должна сказать это вам. Сначала я думала, что не смогу сказать этого никому и никогда. Но сейчас я просто боюсь сойти с ума, если… не скажу. Потому что я думаю об этом все время и… в общем…
Она помолчала, глядя в тусклое от непогоды окно, потом снова заговорила тем же невыразительным и неестественно спокойным голосом:
— Вы помните, я когда была у вас в прошлом году… еще мы с Андреем ходили в музей, а вечером собирались в театр… я вам тогда рассказывала о своей семье и сказала, что… у меня был братик. Его звали Славиком. Он умер… совсем маленьким, в эвакуации. Он и родился там. Мама со Светкой долго жили на Урале, почти всю войну, они вернулись уже только после войны. Так вот, мне всегда говорили, что Славик умер там в сорок третьем году. А я думаю, что вот этот человек — о котором рассказал водолаз — это и есть мой брат. Что он совсем не умер тогда. И что это мама сдала его тогда в детдом.
Тут уж Татьяна Викторовна испугалась по-настоящему.
— Ника, опомнись, — сказала она негромко. — Опомнись, что ты выдумываешь…
— Я не выдумываю… И пожалуйста, не надо со мной так. Я уже три недели хочу опомниться и не могу — не могу, понимаете, не могу! Я вообще не могу так больше! Я просто пойду и найду того человека, который рассказывал Грибову, и спрошу — как звали его приятеля там, на Урале. Этого… Ратманова! И я вам сразу хочу сказать, Татьяна Викторовна: если окажется, что это действительно мой брат, то я покончу с собой.
Татьяна Викторовна долго молчала.
— Ника, послушай, — сказала она наконец. — Я начала говорить с тобой как со взрослой девушкой. Будем продолжать разговор на этом же уровне, хорошо? Так вот, я знаю, что бывают положения, когда мысль о самоубийстве как о единственно возможном выходе может прийти в голову даже психически здоровому человеку. Но для этого, видишь ли, нужны… очень серьезные мотивы. По-настоящему серьезные. Скажи, почему эта мысль пришла в голову тебе?
— Вот потому!
— Ника, это не ответ.
— Потому что для чего тогда жить, если нельзя никому верить и если вообще может быть такое…
— Что именно — «такое»?
— Вот такое. Ложь, жестокость… Понимаете?
— Нет, не понимаю. Ты что же, не знала до сих пор — хотя бы из книг, — что в жизни есть и ложь, и жестокость, и еще более страшные вещи? Или все дело в том, что до сих пор они не касались тебя лично?
— Вас, Татьяна Викторовна, они тоже не коснулись, иначе вы не говорили бы об этом так… так спокойно! Ах, подумаешь, в жизни есть и еще более страшные вещи! Это у вас теоретические рассуждения. Вообще, в принципе!
— О, нет, — Татьяна Викторовна покачала головой. — Я, Ника, принадлежу к поколению, чье знакомство со страшной стороной жизни никак не назовешь теоретическим. Я в твоем возрасте попала в оккупацию — одна, без старших — и последний год войны провела в Германии, в концлагерях. Так что, поверь, кое-что и меня «коснулось». И я вот что хочу тебе сказать: отчаяться в жизни оттого только, что в мире есть зло, — глупо. Просто глупо, понимаешь? Зло всегда было, есть и будет, и от этого никуда не деться. А отчаяться и опустить руки при встрече с частным, конкретным проявлением зла — это трусость, Ника. И… предательство, если хочешь… потому что в трусости всегда есть элемент предательства. При встрече со злом человек просто не имеет права прятаться… даже в собственную смерть. Понимаешь?
— Это все опять… рассуждения. И вообще, при чем тут концлагери — это же совсем другое! Мы с мамой были такими друзьями, я так ей верила…
— Ника, послушай, — терпеливо сказала Татьяна Викторовна. — Прежде всего, я уверена, — я совершенно уверена! — что все не так плохо и что многое тут следует отнести за счет твоих расстроенных нервов. Но предположим — ты права, в вашей семье действительно произошла когда-то эта трагедия и