не забудь. Скажи — молиться за него буду, как за своих сынов. И за тебя пускай не болеет, мы-то здесь проживем… лишь бы их всех господь сохранил, воинов наших. Ну, ступай, не ровен час, еще опоздаешь…
Над обширным двором сортировочной станции — над лабиринтом рельсовых путей, над пакгаузами, над маневрирующими составами, над светлыми и темными платьями женщин и желтыми, цвета выгоревшей травы, гимнастерками мужчин — высоко-высоко, в величавом и непостижимом покое плыло легкое перистое облачно, уже чуть тронутое алой краской заката.
— Почему ты все смотришь на небо? — тихо спросила Таня.
— Просто так… Все кажется, будто самолет слышно… Ты мне обещаешь, что не будешь бывать в этих местах? В центре все-таки не так опасно, мне кажется.
— Хорошо, Сережа, я не буду здесь бывать, — прошептала она, опять прижимаясь щекой к его плечу. — Я буду делать все, что ты мне скажешь… Не буду ходить вблизи военных объектов, буду вовремя есть и вовремя ложиться спать… А ты обещай мне только две вещи — беречь себя и почаще писать. Ты будешь себя беречь, Сережа?
— Да, для тебя…
— Потому что я умру, если с тобой что-нибудь случится. Это я знаю совершенно точно. Ведь человек знает, что он умрет, если оставить его без воздуха. Обещай мне, что будешь себя беречь, Сережа.
— Я обещаю, Танюша. Для тебя, я же сказал.
— Почему у тебя нет каски?
— Так у нас и винтовок еще нет. Сказали — все там выдадут.
— Обязательно носи каску, осколки иногда падают сверху…
— Хорошо, я буду обязательно носить каску. Танюша…
— Что, Сережа?
— Как хорошо, что ты пришла в этом костюме…
— Я знала, что это будет тебе приятно.
— Спасибо, Танюша…
Он взял ее руки и поцеловал одну ладошку, потом другую. Пальцы ее слабо дрогнули в ответ.
— Не нужно, Сережа, — сказала она чуть слышно. — Иначе я… я не смогу.
Они опять замолчали. Невысокая насыпь у тупика, где они сидели на разостланной шинели, поросла жесткой травой, выгоревшей и пыльной. В траве короткими тоненькими очередями строчили кузнечики. Под навесом пакгауза, в большой группе красноармейцев и провожающих, с отчаянным надрывом выводила «Катюшу» чья-то гармонь. Где-то пели «Роспрягайтэ, хлопцы, кони». Где-то плакал ребенок. Уходили последние минуты, которые им суждено было провести вместе.
И все это случилось по его воле. То, что они сидели сейчас на этой станции, среди красных товарных вагонов и надрывных песен, зачехленных орудий и тюков прессованного сена, безветренного июльского зноя и искрящейся между шпал угольной пыли — все это было реальностью только потому, что так решил он сам. Он решил идти на фронт, так как не мог позволить, чтобы кто-то другой защищал его любимую. Но это решение было принято почти месяц назад, когда никто не мог еще предугадать ход войны. Во всяком случае, он не предугадывал. А теперь ему приходилось уезжать, оставляя Таню одну в городе, который не был уже таким глубоким тылом. Ему приходилось оставлять ее в тот момент, когда начались налеты, когда немцы вышли к Днепру под Могилевом, когда каждый день боев приближал к Энску линию фронта. Неужели его решение было неправильным?
Все эти мысли мгновенно промелькнули в голове Сергея и тут же получили ответ. Нет, оно было правильным. Если бы речь шла только о том, чтобы уберечь Таню от трудностей и опасностей войны, — для этого не нужно было бы идти на фронт. Но ведь в том-то и дело, что речь теперь шла не только об этом. Пойти в военкомат его тогда заставила именно мысль о Тане, это верно; но сейчас он уже понимал, что на самом деле это была мысль о чем-то неизмеримо более всеобъемлющем. Он думал о Тане, потому что в тот момент она воплощала для него буквально все; но в это «все» входила и его мать, и сестра, и товарищи по школе, его и Танины, и ее право учиться на филологическом факультете, и его мечты стать инженером- электриком и строить заводы-автоматы. Если он хотел защищать Таню — ему нужно было защищать и все остальное: всю их жизнь, весь привычный им и воспитавший их строй. Иначе быть не могло. И он не мог сделать это иначе, чем сделал. Иначе было нельзя.
— Сережа, — сказала Таня. — Вчера я весь вечер думала, что подарить тебе на память. И у меня ничего не оказалось… Как странно, правда? Я даже свое вечное перо недавно потеряла, иначе я подарила бы тебе его, чтобы ты писал им письма. И я просто отобрала для тебя несколько своих фотографий, за разные годы. Последняя снята накануне выпускного вечера, двадцатого…
Таня достала из кармашка небольшой плотный пакетик в целлофане и сама вложила его в карман Сергеевой гимнастерки.
— …Только сейчас не нужно, посмотришь потом. Хорошо? И ничего больше я тебе подарить не могу… кроме самой себя. Ты не можешь взять меня с собой, Сережа, но я все равно принадлежу тебе — где бы ты ни был и сколько бы времени вам ни пришлось еще не видеть друг друга. Понимаешь?
— Да, Танюша. Я все понимаю. Ты говоришь — подарить «на память»… Неужели ты думаешь, что мне еще нужно что-то на память о тебе, неужели ты думаешь, что я вообще могу тебя когда-нибудь забыть… А за карточки спасибо, это самый дорогой подарок, какой ты могла мне сделать. У меня еще знаешь что есть? Та твоя роза, помнишь, я ведь ее засушил тогда… Она у меня здесь, в бумажнике. Хочешь, покажу?
— Нет, — быстро сказала Таня. — Ради бога, не нужно. Смотри, какой закат, Сережа…
— Ага. Ветер завтра будет.
— Наверное.
— Что еще Алексан-Семеныч писал?
— Ничего, Сережа. Только то, что я сказала. Он передавал тебе привет, я говорила?
— Да, спасибо. Может, мы там где-нибудь увидимся…
— Может быть.
Молчание. Тоскливые выкрики маневрирующих паровозов, песня, надрывные переборы гармошки. На лицо Сергея уже лег тревожный отсвет закатного зарева.
— Отвернись оттуда, — сказала Таня. — Не нужно туда смотреть, пожалуйста…
Сергей посмотрел на нее — у Тани задрожали губы. Низко опустив голову, она провела рукой по колючему шинельному сукну.
— Если война до осени не кончится, — сказала она тихо, не поднимая головы, — тебе в этом будет холодно, Сережа… Я тебе тогда пришлю мою лыжную фуфайку — помнишь? Она на меня велика, и потом ведь шерсть растягивается…
— Ну вот еще… Что нам, теплого не выдадут? Тебе она тоже пригодится.
— У меня ведь есть кожаная куртка, с мехом, она очень теплая… Но может быть, до осени война кончится?
— Должна кончиться, Танюша, думаю, что должна.
— Я тоже думаю…
Они не услышали, как была подана команда, — увидели только движение в толпе. Вскрикнув в последний раз, умолкла гармонь. Отчаянно, в голос, заплакала женщина. Сергей вскочил, вглядываясь в хлынувшую к вагонам человеческую волну. Поднялась и Таня, глядя на него остановившимися глазами.
— Ну вот… — сказал он хрипло.
— Уже? Но ведь мы еще совсем не… — растерянным шепотом начала она и не договорила, словно ей не хватило воздуха.
Сергей вскинул на плечо лямку вещмешка, поднял шинель.
— Танюша, простимся здесь, — сказал он, кашлянув. — Не нужно туда. Попрощаемся, и ты сейчас иди — только не оборачивайся…
— Нет! — вскрикнула она, схватившись за него обеими руками. — Нет, Сережа, я не пойду, — ты не бойся, я плакать не буду, честное слово! Я не уйду до конца, ты не можешь отнять у меня эти минуты — больше я ничего у тебя не прошу…
…То, что было потом, осталось у нее в памяти лишь отдельными разорванными впечатлениями. В полнеба пылал багровый закат над семафорами, на его огненном фоне четко, словно прочерченный тушью,