– Ч-черт, забыл я совсем...
– Леша, но ведь человек ждет, пойми, уже ровно неделя, как я тебе сказала об этом...
– Да понимаю я, что ты мне морали читаешь. Погоди, дай с этими нашими делами разобраться!
– Я знаю, Леша, тебе сейчас не до этого, но это не тот случай, когда можно заставлять человека ждать. Для него это такой важный шаг, а с ним даже не находят времени поговорить...
– Все я понимаю, Николаева, – повторил Кривошеин, – не наседай ты на меня, Христа ради. Скажи ему, пусть завтра вечером придет к тебе, я тоже подойду, тогда и поговорим.
– Не нужно у меня, Леша, – быстро сказала Таня. – Где-нибудь в другом месте, пожалуйста.
– Почему?
– Ну... ты же сам только что сказал, что лучше тебе поменьше там показываться! Я говорю просто из соображений осторожности.
– Как хочешь, – сказал Кривошеин, – можно и в другом месте. Можно у него. Скажи ему тогда, что я сам зайду, пусть только скажет, когда удобнее. Ну хотя бы в это воскресенье.
– Хорошо. Что у тебя нового, Леша?
– Новости наши ты сама знаешь. Я по этому поводу и хотел с тобой поговорить.
– Вот что, Николаева, – решительно сказал Кривошеин. – Обстановка получается такая, что тебе нужно уехать.
– Нет, Леша.
– Я никуда отсюда не уеду, – спокойно сказала Таня. Она сказала это таким тоном, что Кривошеин растерялся и понял, что уговаривать ее совершенно бесполезно.
– Ты давай не финти, – сказал он угрожающе, стараясь разозлиться. – Я тебе в порядке комсомольской дисциплины говорю, ясно?
– Оставь, Леша, сейчас не до формальностей. И потом комсомолку нельзя заставить быть дезертиром даже в дисциплинарном порядке.
– Вот дуреха, – сказал Кривошеин. – Кто тебя заставляет дезертировать?
– По-моему, ты. Или я ошиблась? Может быть, ты имел в виду дать мне новое задание? Где-нибудь в Берлине? Или по меньшей мере в Ровно?
– Не валяй дурака. Задание тебе было дано, считай, что ты его выполнила, и больше тебе здесь делать нечего.
– А другим?
– Что – другим?
– Организация распускается?
– Нет, не распускается. Но это не твое дело, ясно? Для тебя она больше не существует. Всё! Даю тебе неделю сроку. У меня есть для тебя совершенно железный маршбефель[34] на инспекционную поездку в качестве уполномоченной отдела пропаганды по проверке культурной работы среди населения. Это как раз та должность, в которой ты никого не удивишь – всякий решит, что ты любовница какого-нибудь важного лица. Кстати, и придираться будут меньше. Ты чего ревешь?
– От счастья, – сказала она сдавленным голосом, глядя мимо него огромными глазами, в которых дрожали слезы. – От благодарности. Как ты хорошо все продумал. Самое простое... правда? Если меня... схватят где-нибудь в Кременчуге... или в Черкассах, или в Полтаве – тебе все равно. Правда? Лишь бы не здесь, не на глазах у тебя. Чтобы не было потом угрызений совести. Там, мол, она сама виновата... а я здесь сделал все, что мог; даже маршбефель... достал...
Кривошеин отвернулся и долго смотрел на ободранную раковину оркестра, разрисованную изнутри какой-то немецкой похабщиной, на одичавшие кусты сирени, на вершины старых пирамидальных тополей, безмятежно и равнодушно вознесенные в безоблачное синее небо.
– Ладно, – сказал он наконец усталым голосом. – Хочешь разыгрывать героиню – оставайся.
А дело было вовсе не в этом. Ей совсем не хотелось разыгрывать никаких героинь. Меньше всего думала она о том, как выглядит ее отказ уехать; она просто не могла этого сделать, не могла по многим причинам.
Прежде всего, ей было страшно уехать от друзей и остаться совсем одной. Пробираться куда-то с фальшивыми документами, постоянно быть начеку, следить за каждым своим словом, каждым шагом, – она чувствовала, что не сумеет с этим справиться. Именно о такой жизни она мечтала когда-то в детстве («Попасть бы куда-нибудь к фашистам, стать неуловимой разведчицей или диверсанткой – всюду ездишь, гестапо за тобой охотится, как интересно...»), но сейчас детства больше не было. Временами ей казалось, что и юность ее успела незаметно как-то кончиться за эти годы войны и оккупации.
Мысль об отъезде из Энска была для Тани невыносимой еще и потому, что она все еще не отказалась окончательно от надежды получить хоть какую-нибудь весточку от Сережи или Дядисаши. Если она скроется, кто сможет отыскать потом ее затерявшийся след? Главной же причиной было то, что она уже не могла оставить этот город, расстаться с Володей, Кривошипом, со всеми теми, чьи лица и имена оставались ей неизвестны. Не видя и не зная друг друга, они целый год вместе подвергались одной общей опасности, испытывали, наверное, тот же общий страх и, несмотря на все, делали одно общее дело. Не то чтобы она считала своим долгом остаться вместе с ними до конца, слово «долг», пожалуй, и не пришло ей ни разу в голову. Дело было не в долге, дело было в нравственной потребности.
Нет, она останется здесь, будь что будет. А если погибать, так на миру и смерть красна. Умереть, может быть, не так уж и трудно, гораздо труднее жить, утратив право чувствовать себя Человеком.