самосвала, — нет, всего сразу не осмотришь, да и впечатлений многовато для первого раза…
Уже две недели — с тех пор как Полунин вернулся из Парагвая, — они жили «своим домом»: Дуняшина подруга, француженка, уехавшая по делам в Европу, на время уступила ей квартиру на улице Сармьенто. Место, правда, было очень шумным, и прямо за окном всю ночь то вспыхивала, то гасла какая-то идиотская реклама, но зато эти две комнатки давали им иллюзию своего очага. А главное, как говорила Дуняша, не было рядом никакой мадам Глокнер…
Полунин вернулся домой к пяти, как и обещал. С выставки он ушел гораздо раньше, но потом еще часа два провел в порту — просто ходил по причалам, читал имена судов и названия портов приписки, дышал океанским ветром. Ветер был северо-восточный — крепкий, свежий, продутый сквозь исполинские фильтры семи тысяч миль Южной Атлантики. От этого ветра резало в груди и слезились глаза, и Полунин думал, что зря не пошел тогда судовым радистом, как советовал Свенсон, — если уж скитаться, то скитаться, стать настоящим бродягой, забыть даже имя…
Мысли эти были несерьезны, он понимал это, тут было больше всего какой-то глупой мальчишеской бравады; словно этими нелепыми иллюзиями «абсолютной свободы» мог он заслониться от того мертвящего чувства собственной ненужности, непричастности, что с такой силой охватило его там, в серебристом павильоне на площади Ретиро. Он почувствовал это, увидев Дуняшу; но дело было не в ней, дело было в нем самом. Так же, как не вписывалась в окружающее она, не вписывался и он сам. Но ей-то, как говорится, и бог велел — родилась в Париже, Россию знает по книгам, по семейным преданиям… а он?
— У меня есть один сюрприз, — объявила Дуняша, когда он вернулся домой. — Спасибо, что не опоздал, иди мойся и за стол, а я тебе сейчас что-то покажу…
Полунин послушно вымыл руки, сел за стол. На кухне хлопнула дверца холодильника, и Дуняша вошла с торжествующим видом, держа что-то за спиной.
— Угадай что?
— Просто и не знаю, что сказать, — признался он. — Вероятно, что-нибудь съестное?
— Скорее питьевое, — засмеялась она и поставила перед ним заиндевелую бутылку. — Ну как?
Полунин даже не сразу сообразил, что буквы на белой с красной каймой этикетке — русские.
— «Столичная», — прочел он с изумлением. — Откуда, Евдокия? Там что, разве продавали?
— А ты и не заметил! Держу пари, ты вообще не был в том отделе. — Дуняша, вся сияя, достала из-за спины другую руку и положила рядом с бутылкой небольшую баночку. — А это русский кавьяр!
— Слушай, это просто здорово, — сказал Полунин. — Но когда ты успела?
— Угадай! Я ведь нарочно ушла раньше, а потом вернулась незаметно туда, где продавали. Bon Dieu [46], что там делалось! Мне помогла эта барышня-большевичка, я тебе говорила про нее, ужасно милая. Между прочим, ее зовут Жанна, — ты можешь себе представить? Я ее спрашиваю: «Вы француженка наполовину? » — так она ужасно удивилась. Я говорю: «А меня зовут Авдотья». Она удивилась еще больше, какое, говорит, книжное имя… И потом знаешь что? Потом я еще успела съездить к Брусиловскому и достала у него ржаного хлеба. Так что сейчас у нас будет русский пир! Ты правда доволен?
Полунин, не вставая, обнял ее, притянул к себе.
— Эх ты, Авдотья… Будем, значит, утешаться по-российски — водкой?
— Будем! Ужасно хочу напиться. Помнишь, в том романе — Фадеева, да? — голландский бизнесмен говорит: «Налейте мне рюмку окаянной русской водки! »
— Это у Федина…
Дуняша кончила хлопотать, накрывая на стол, уселась напротив. Полунин разлил водку — рюмки сразу запотели.
— Ну что ж, выпьем, — сказал он. — Как говорится, за свидание с родиной.
Дуняша выпила лихо, задохнулась и стала жевать тартинку с икрой.
— Хорошо, — сказала она, переводя дыхание. — Только ужасно крепкая. Послушай, Мишель, мне там, на выставке, пришла в голову одна мысль. А что, если нам с тобой взять и уехать? Я хочу сказать — в Россию.
— Правильно, Евдокия. Удивительно, как это я сам не догадался, — сказал Полунин. — Поехали, за чем дело стало.
— Пожалуйста, не смейся, я совершенно серьезно! Ну, ты понимаешь, до сих пор Россия была для меня вроде сказки, а теперь вдруг смотрю — страна как страна, обычные люди, делают самые обычные вещи… что-то лучше, что-то хуже, но в общем как всюду. Вот я и подумала: может быть, мы все, эмигранты, просто сами усложняем себе жизнь? Таскаемся по разным аргентинам и австралиям, скулим над какой-нибудь деревянной ложкой, поем «Замело тебя снегом, Россия… ». А ее ничуть не замело — они там все такие… как это сказать… бодрые? Так сильно работают, какое же это, «замело снегом». Серьезно, Мишель, я с наслаждением жила бы где-нибудь в степи и доила лошадей.
Полунин поперхнулся второй рюмкой.
— Каких лошадей? Зачем тебе доить лошадей?
— Боже мой, из лошадиного молока делают кумыс, ты не знал?
— Ах, кумыс…
— Ну да! Ты не представляешь, как это прекрасно — степь, костры, лошади… — Дуняша мечтательно подперла кулаком подбородок, глядя в окно, за которым крутилась рекламная шина «Данлоп» и с механической резвостью вскидывалась и опускалась женская нога в чулке «Парис».
— У тебя, Евдокия, несколько блоковское представление о нашей стране, — заметил Полунин. — Лебеди над Непрядвой и всякая такая штука. Все там совершенно иначе… и во времена Блока было иначе, просто он был поэт, видел по-своему. А вообще-то…
— Что «вообще»? — заинтересованно спросила Дуняша, не дождавшись продолжения.
— Вообще давай пить окаянную русскую водку. А что, тебя всерьез потянуло вдруг в Россию?
— Это мне нравится, — обиделась она. — «Вдруг потянуло»! Меня тянуло всегда!
— Ну да, как может тянуть к сказке. Но вот так, всерьез? Понимаешь, Дуня, твое доение лошадей — это не очень-то серьезно. А если без дураков?
— Без каких, прости?
— В смысле — говоря серьезно. Ты бы поехала?
— Mais bien sur [47]! Даже обидно, что ты спрашиваешь такие вещи. Вот только кто меня пустит? Ты — дело другое, ты там родился, ты имеешь право. Но я? — Дуняша подумала и пожала плечами.
— Если мы поженимся, ты получишь такое же право.
— Это следует понимать как предложение? Я ужасно тронута, милый, но ты забыл одну маленькую деталь: я уже замужем.
— Замужем, — скептически хмыкнул Полунин. — Это твое так называемое замужество…
— Понимаю, что не идеал, — согласилась Дуняша, — отнюдь. Все-таки совершенно фантастический тип мсье Новосильцев. Хоть бы написал для приличия! Так куда там — молчит, где-то затаился, словно его и нет… Отслужить, что ли, панихиду?
— Ну, это уж, наверное, слишком. А если он жив?
— Вот тогда и объявится! Ты разве не знаешь? Но это самое верное средство! Когда ничего не знаешь о человеке, надо пойти в церковь и заказать по нем панихиду; тогда он скоро даст о себе знать. Если жив, натурально, — добавила Дуняша. — А если не объявится, то, значит, его уже нет в живых, и тогда панихида, ты сам понимаешь, окажется как нельзя более кстати.
Полунин так смеялся, что она даже обиделась.
— Разумеется, тебе все равно, куда девался мой супруг! А каково мне? Ведь если он жив, то я самая настоящая прелюбодейка.
— Не твоя вина, что так получилось. Да и Какое это прелюбодеяние, если мы любим друг друга?
— Вот те раз! — воскликнула Дуняша. — Какая удобная аргументация! К сожалению, все это не так просто; любишь или не любишь — грех остается грехом. Хорошо еще, батюшка у нас теперь такой толерантный, — того, прежнего, услали в Канаду, я тебе говорила?
— Не помню. Чего это его в такую даль?
— О, тут такое делалось! Перегрызлись они ужасно. За бороды, говорят, друг дружку таскали, — с этими