почему... Словом, захотелось — и все тут. В ответ друзья только пожали плечами — возражать или отговаривать не стали. И высадили меня на первом попавшемся атолле. Им оказался Ниау. На белый коралловый песок острова я ступил с радостью. С собой прихватил сумку с пожитками, палатку, холсты, картон, этюдник с красками. Ну и кое-чего из провизии да воду — недели на две. Друзья же пошли дальше — на Таити. И обещали вернуться через неделю-другую. Но так и не вернулись...
В это самое время через архипелаг Туамоту прошел ураган. И они, верно, не решились возвращаться в опасные воды. Однако почему они не предупредили спасателей на Таити, это было ведомо одному лишь Господу Богу. Я же этого так и не узнал. Иными словами, меня попросту бросили на необитаемом острове.
Прошла неделя, другая... а долгожданного паруса на горизонте нет как нет. Вышли все продукты, опустели канистры с водой. Каждую ночь я разжигал костер — но все тщетно. Днем кружил по берегу как очумелый и все смотрел на море... А питался... Господи, чего я только не ел — и все только сырое: крабов, моллюсков, рыбу. С рыбой было сложнее: у меня не было ни сети, ни удочки. Так что приходилось ловить ее руками. А ты попробуй полови руками-то. Вот-вот... Потом, какая рыба годится в пищу, а какая нет, я, понятно, не знал. Кстати, тогда я убедился, что сырая рыба и впрямь утоляет жажду. Пил же я только молоко кокосовых орехов — пресной воды на Ниау не было и в помине.
Ничто уже не радовало меня — ни солнце, ни море, ни пальмы, ни фантастические закаты, какие могут быть только в Южных морях. Краски и кисти я и вовсе забросил — не до того. Словом — беда. Меня ждал печальный конец. Но вот однажды я полез в сумку — сейчас уж и не вспомню зачем. И там, на самом дне, среди кучи всякого хлама, наткнулся на него... «Робинзона Крузо» Даниеля Дефо! Как он оказался в сумке — ума не приложу... В общем, только благодаря ему я и выжил. Он стал для меня чем-то вроде Библии.
Только много дней спустя на Ниау зашла полинезийская шхуна — «гоэлетта». Это были ловцы жемчуга — паумоту (паумоту — коренное население островов Туамоту) — с атолла Анаа. Я встречал их со слезами на глазах… Туземцы смотрели на меня с жалостью. Еще бы: я был изможден, обожженная на солнце кожа свисает лоскутами. Туземцы забрали меня с собой на Анаа. И я прожил с ними еще месяц — пока не пришел в себя. Плавал от атолла к атоллу, ловил жемчуг и рыбу. Я благодарен моим спасителям за все. И каждый год, зимой, навешаю их там — на Анаа. «Спасители» же переправили меня на Таити. И там я узнал, что закадычных моих гавайских друзей давно простыл и след. Только вот на Таити мне пришлось не по душе — и я перебрался на Муреа, в бухту Кука».
С тех пор минуло двадцать три года. А Эрхард Лакс так и остался на острове Желтой Ящерицы — навсегда. На жизнь он, ясное дело, зарабатывал кистью. Полотна Лакса понравились хозяину частной галереи в Папеэте — и тот стал его постоянным покупателем. По-другому говоря, художник Эрхард Лакс из далекого Хильдесгейма жил на Муреа безбедно и чувствовал себя вполне счастливым. И каждый год — в Новый год — снова и снова раскрывал «Робинзона Крузо»... чтобы еще и еще раз пережить приключение на крохотном атолле Ниау — в «архипелаге Опасном». Приключение, едва не стоившее ему жизни.
— Ты где остановился? — вдруг спросил Эхард. — Где ночевать-то будешь? — уточнил он.
Я растерянно пожал плечами. И Эрхард усмехнулся с укоризной:
— Ночевать под пальмами не советую. Промокнешь и продрогнешь... Вот что, отвезу-ка я тебя в отель «У бухты Кука». Это рядом. Он и недорогой...
Мы покинули клуб «Бали-Хаи», сели в шустрый «мехари» (мехари — скаковой верблюд), как ласково называл свой маленький джип художник, и вскоре были на месте...
Мы расстались. Эрхард Лакс обещал заехать за мной утром, предварительно договорившись с Жаклин Литег о встрече. И я остался один. Сегодняшний день безвозвратно ушел от меня, чтобы вернуться днем завтрашним.
Эрхард Лакс опаздывал. Он сказал, что будет в девять. Но его почему-то не было.
Я встал очень рано. Нет-нет, меня никто не потревожил. Меня подняла тишина. Мертвая. Абсолютная. Неожиданная. Даже прибой, гулко рокотавший далеко на рифе, казался необходимой частью этой тишины.
Я вышел из отеля и направился к берегу бухты, и там мне открылось то, что вчера темнота скрыла от меня. Под раскалившимся добела солнцем, размывшим небесную синеву, зеленели, уходя вдаль и тесня друг друга, изумрудные громады гор: Ротуи, Моуапута и за нею — величественная Тохиеа, перед которой, будто склонясь в почтении, проглядывал среди зияющих чернотой провалов знаменитый Бельведер. И все это — над поблескивающей бирюзовой водной гладью, обрамленной частоколом пожелтевших пальм, гнущихся под тяжестью крупных плодов. Ни ветерка, ни облачка, ни капли дождя... Покой... Нет, я не привык к такому, потому как ничего подобного никогда прежде не видел. И это меня настораживало. Даже пугало.
После легкого завтрака, завершенного чашечкой таитянского кофе, прелесть которого, не попробовав, не оценить, я нервничая и то и дело поглядывая на часы, ходил взад- вперед возле стойки портье, расположенной с наружной стороны отеля, на веранде.
— Ну что, так и не пришел твой приятель? — участливо спросил меня портье и осклабился.
Это был тот самый ночной портье-таитянин, который с широкой улыбкой, полоснувшей его смуглое лицо от уха до уха, накануне торжественно и важно вручил мне ключ от номера — как если бы это был ключ от острова.
Постояльцы отеля уже растворились во всепоглощающей зелени острова, гостей не ожидалось, так что портье особенно делать было нечего. Впрочем, как и мне. И мы разговорились. Портье представился: «Жорес». Жореса, лишенного общения за ночь, буквально прорвало. Рассказав мне обо всем на свете — что было и чего не было — он сказал:
— Тебе надо бы побывать еще в бухте Опуноху. Она там, за Ротуи, — портье махнул рукой в сторону изумрудной глыбы, вздымавшейся на западном берегу бухты Кука.
— А что там интересного? — спросил я безучастно.
— Там тоже красиво. Вот киношники, особенно американцы, и повадились туда.
И Жорес, вспыхнув вчерашней широченной, благодарной улыбкой, и сам того не подозревая, поведал мне... про второе возвращение «Щедрого дара».
Это была история двенадцатилетней давности. Тогда в бухте Опуноху бросил якорь... снова «Баунти». Теперь на нем прибыли две голливудские знаменитости: Энтони Хопкинс (Уильям Блай) и Мел Гибсон (Флетчер Крисчен).
А ведь Уильям Блай, только настоящий, действительно побывал на Муреа — вернее, Эимео. Тогда — в конце первого месяца весны 1777 года. Он был старшим рулевым офицером во второй кругосветной экспедиции Джеймса Кука...
— Ох уж этот Мел! — выдохнул Жорес.
— С ним что-нибудь случилось? — сказал я.
— Нет, как раз с ним-то было все в порядке. Просто в него влюбились обе бухты сразу — Опуноху и Кука... А он держался стойко, этот недоступный красавчик Мел.
— Ну и что из того? — ничуть не удивился я, как будто знал Мела Гибсона с детства. И добавил: — Он парень не промах. Он и сейчас хоть куда.
— Да нет, — спохватился вдруг мой собеседник. — Сказать по правде, дело тут даже не в Гибсоне. Интересно другое. Осветители и всякие там технари из бравой голливудской команды после съемок увезли с собой в Штаты всех наших красавиц.
— Ну так это же прекрасно... — начал было я.
— Да нет, — перебил меня Жорес. — Самое удивительное другое. Они их не бросили...
Жоресу так и не случилось досказать «свою» версию «Баунти»... Во внешний двор отеля, шурша колесами по мелкому гравию, въехал «мехари» Эрхарда Лакса с роскошным акульим плавником на капоте. Художник выглядел точь-в-точь как вчера, он шел ко мне, разводя руками. Извинившись за невольное опоздание, Эрхард на ходу бросил мне:
— Жаклин куда-то подевалась. Я прождал ее битый час... Прямо как в воду канула.
Такого поворота я не ожидал...
— Даже не знаю, что и сказать, — проговорил художник и снова развел руками, как будто в том, что Жаклин не оказалось дома, была его вина.
Заведя свой «мехари», являвший собой скорее помесь черепахи с кучей металлолома, Эрхард с облегчением вздохнул и сказал:
— Поехали. Сам увидишь.
И мы покатили к дому Жаклин Литег.
Состояние жилища вдовы «черного Гогена» можно было определить одним словом: запустение. Покосившийся «фаре», с прохудившейся соломенной крышей, никогда не знавший ремонта; заросший цепким, всепроникающим бурьяном двор; посреди всего этого хаоса — жалкое кудахтанье и тревожный лай. Мы стояли с Эрхардом молча, боясь даже прикоснуться к ветхой, полуразрушенной изгороди, сплошь увитой зеленью. Все это напоминало старое, заброшенное кладбище...