управления и программы управления, которую интенданты и вообще монархическая администрация без конца предлагали власти. Буленвилье, конечно, резко противостоял этому знанию, но он ввел его в свой собственный дискурс, чтобы в своих целях заставить функционировать те самые аналитические приемы, которые встречаются в знании интендантов. Речь шла о том, чтобы его конфисковать и заставить работать против системы абсолютной монархии, которая была одновременно местом рождения и областью использования административного знания, знания интендантов, экономического знания.
И по сути, когда Буленвилье анализирует в истории весь ряд отношений между военной организацией и налоговой системой, он только приспосабливает, использует для собственных исторических анализов ту форму обзора, тот тип мышления, ту модель отношений, которые именно и были выработаны знанием административным, фискальным, знанием интендантов. Например, когда Буленвилье объясняет отношение, существующее между наемничеством, повышением налогов, задолженностью крестьян, невозможностью продать урожай, он просто воспроизводит, но в историческом измерении, то, о чем шла речь у интендантов или финансистов в царствование Людовика XIV. Те же самые рассуждения можно встретить, например, у людей типа Буагильбера3 или Вобана4. Отношение между сельской задолженностью и городским обогащением также было предметом крупной дискуссии на всем протяжении конца XVII и начала XVIII века. Таким образом, один и тот же тип рассуждений можно встретить и в знании интендантов, и в исторических анализах Буленвилье, но он первый заставил этот тип мышления функционировать в глубине исторического рассказа. Иначе говоря, Буленвилье заставил работать в качестве принципа понимания истории то, что до того было принципом рациональности государственного управления. Я думаю, важно здесь то, что исторический рассказ и государственное управление оказываются связаны между собой. Использование модели рациональности государственного управления как спекулятивной сетки для понимания истории и составляет историко-политический
Подводя итоги, можно сказать, что утверждение историко-политической области выражается в факте перехода от истории, которая до тех пор говорила о праве, рассказывая о подвигах героев или королей, об их битвах, войнах и т. д., к истории как способу современной войны, ибо она обнаруживает войну и борьбу, пронизывающую все институты права и мира. Таким образом, история становится знанием о борьбе, она разворачивается и функционирует в области борьбы: отныне связаны друг с другом политическая борьба и историческое знание. И если правда, что никогда не было столкновений, которые бы не становились объектом воспоминаний, не закреплялись в памяти, не вызывали к жизни различные памятные ритуалы, то теперь, я думаю, начиная с XVIII века — именно тогда политическая жизнь и политическое знание начинают включаться в реальную общественную борьбу — сама стратегия борьбы, присущий ей подсчет соединяются с историческим знанием, представляющим собой расшифровку сил и их анализ. Нельзя понять появление специфически современного измерения политики без понимания того, как историческое знание начиная с XVIII века становится элементом борьбы: одновременно описанием борьбы и оружием в борьбе. Итак, организация историко-политической области. История снабдила нас идеей, что мы находимся в ситуации войны и мы ведем войну с помощью истории.
Раз это сказано, не хватает еще пары слов, прежде чем начать анализ войны, пронизывающей историю народов. Одно — по поводу
Я думаю, что крупный узел, связанный из исторического знания и военной практики, и составляет в целом ядро историцизма, ядро, одновременно неустранимое и постоянно вызывающее стремление его очистить от той идеи, которая снова и снова пускалась в ход, тому теперь уже одна или две тысячи лет, и которую можно назвать «платоновской» (хотя никогда нельзя доверять тому, что постоянно приписывают бедному Платону, если хотят что-либо исключить); эта идея правдоподобно связана со всей организацией западного знания и сводится к утверждению, что знание и истина не могут не принадлежать к уровню порядка и мира, что никогда знание и истину нельзя найти на стороне насилия, беспорядка и войны. Эта идея (неважно, платоновская она или нет), согласно которой знание и истина не могут существовать на стороне войны, а только на стороне порядка и мира, примечательна тем, что современное государство ее глубоко развило посредством, если можно так сказать, «дисциплинирования» знаний в XVII! веке. Именно эта идея делает для нас историцизм невыносимым, нам трудно согласиться, что существует нерасторжимая связь между историческим знанием и войнами, о которых оно повествует и которые, однако, на него глубоко влияют. Таким образом, возникает проблема и, если угодно, первая задача: нужно попытаться быть историцистами, то есть проанализировать то постоянное и неминуемое отношение между войной, рассказанной историей, и историей, пронизанной войной, о которой она рассказывает. Именно в этом духе я попытаюсь теперь продолжить маленькую историю галлов и франков, которую начал.
Вот первое замечание, первый excursus в область историцизма. Второе связано с темой, которую я только что обозначил, то есть с темой дисциплинирования знаний в XVIII веке, или, скорее, если использовать другой подход, с возражением, которое можно сделать в отношении ее. Представляя историю, историю войн и войну в истории как большой дискурсивный аппарат, с помощью которого осуществлялась в XVIII веке критика государства, делая из этого отношения войны/истории условие появления «политики» […], порядок должен установить непрерывность в своем дискурсе.[22]