протягивает руки и ставит меня на землю. И привязывает коня.
– Это березы, – говорит он, – Весной надрежешь вот здесь – и польется сок. Его пьют.
Смуглая ладонь гладит ствол. Ствол белый, и черные черточки.
Я знаю, что он чудовище. Это правда. Он жестокий насильник, ему не может быть прощения. У него нет совести.
Но… он очень странный человек. Он только смотрит на меня и говорит, говорит, говорит.
Он просит, чтобы я осталась с ним. Я ничего не отвечаю, я молчу. Но это диалог. Потому что он неведомо как узнает мои мысли и отвечает на них.
Он говорит, что я – это я, что он не может сказать, почему я – это я, но он знает, что я – это я. И он знает, что он – это он. Он хотел бы быть другим, но ведь он здесь родился, его растили здесь. Он с детства знает и чувствует два состояния души – власть и унижение. Властвовать самому, или унижаться, или быть униженным. Или самому мучить и унижать других. Он – это он. Он не просит прощения. Он знает, почему это. Потому что прощение должно быть истинным. А для истинного прощения должно прийти время. Оно придет. Он знает.
– Так, Марфа.
– Отчего ты меня Марфой зовешь? – спрашиваю я. И сама не узнаю своего голоса. В нем появилась какая-то новая мне, страдальческая протяжность и терпеливость странная.
– Оттого, что Марфа – сестра Лазаря, друга Господня. О многом печется, а не знает, что Господу одно нужно. И не сразу поверила, что воскреснет ее брат, ведь он уже четыре дня был во гробе. Но и она – святая. Во всем этом она – святая. Она – как мы, ты и я.
– Зови меня так, – говорю я, – Скажи священнику, чтобы он наставил меня в вере. Я приму твою веру.
Это очень странно, но мы вернулись такими же, какими уехали из дома. Между нами не было телесной близости.
Глава сто девяносто пятая
Я стала избегать Татиану. А что мне еще оставалось делать? Но это была какая-то совсем странная любовь. Такой у меня прежде никогда не было. Сначала совсем без тела, одна только душа, которая впитывала странные слова богослужебных книг. Я открыла одну тайну: здесь все чувствуют, что к Богу можно прийти через страдание. Об этом не говорят, многие и не думают, не все это знают, но все чувствуют.
Когда я это осознала, я больше не избегала Таню. Я попросила ее быть моей крестной матерью.
После моего крещения в православную веру он сказал мне, что хочет венчаться со мной. Между нами так ничего и не было.
– У тебя есть жена, – сказала я.
– Пусть она уйдет в монастырь.
– Она любит тебя.
– Она и других любит.
– Танюша? Нет, это неправда. Тебе солгали. Это клевета.
– Я знаю.
– Нет! А даже если это и так, она тебя любит.
– Ты хочешь сказать, я сам дал ей право не любить меня?
– Ты жесток с ней и я не верю, что этим ты мстишь ей.
– Не мщу. Никогда. Я жесток, потому что жесток. Потому что еще не пришло время прощения, ты знаешь.
– А если не простят тебя?
– Простят. Я мучиться буду тогда, и меня простят. За мои муки простят меня.
– Но мы не можем быть обвенчаны.
– Она уйдет в монастырь, потому что сама захочет.
– Ты принудишь ее. Я не хочу соединяться с тобой еще и через этот грех, через это грубое, жестокое и мелочное принуждение.
– Да, это будет грех жестокий, мелочный, грубый. А ты какого хочешь греха? Чистого? Красивого? Такого греха желаешь, который легко было бы простить, замолить? Нет, я не из тех грешников. Мои грехи – иные, ты их знаешь. И принимаешь ли меня? Такого? Принимаешь ли?
– А если не приму, тогда что? Принудишь? Заставишь?
– Сам не знаю, – тихо произносит он.
– Вот и я не знаю. Но ты в моем сердце. И что бы ты ни делал, все равно – в моем сердце.
Он назвал мне имена тех, с кем Татиана изменяла ему, – Максим и Борис. Я спросила, кто они такие.
– Крещеные жиды. Максимка – толмач из посольского приказа, а Борис мехом торгует, белок наших немцам продает.
– Что ж они оба, хороши собой, или добры с ней, ласковы?