самому.

Особенное же удовольствие доставляют ему воспоминания из боевой жизни, когда он подымал двести — двести пятьдесят человек в одном белье и отымал только что потерянные пулеметы, отымал почти голыми руками, благодаря исключительно смелому натиску.

Ворвался однажды в селение, где были уже чехи; те открыли пальбу — ускакал. Под Уральском был окружен превосходными силами, перепорол комиссаров и командиров за бездеятельность, поднял всех на ноги и вывел без потерь.

Вспомнил, как в далеком детстве, когда было девять-десять лет, взял у часовщика две копейки — семишник, купил на него арбуза, съел, захворал и пролежал шесть недель. Мать, когда узнала, и молебны давай служить, и в то место, откуда взят был семишник, серебра покидала рубля два-три и, наконец, «вылечила» своим заступничеством.

Это воспоминание врезалось в душу и до сих пор удерживает взять что-то чужое — охватывает какой-то инстинктивный страх перед наказанием свыше.

Наконец доехали в Вязовку. Экстренно объявили на вечер устройство спектакля, а прежде часа три проводили митинг. Спектакль, пустейший по содержанию и скверный по игре, открыли только в полночь, закончив около двух часов. Мне сильно занедужилось, наутро выехать, таким образом, не смогли и остались до следующего утра, а сегодня в Народном доме думаю прочитать свою незабвенную «Парижскую коммуну». Теперь уж в эти края, пожалуй что, долго не попадем, будем держаться ближе к Самаре.

10 апреля

УРАЛЬСК — БУЗУЛУК

Шестого была получена телеграмма от Фрунзе. Он извещал, что по приказанию главнокомандующего мы с Чапаевым должны немедленно выехать в Бузулук, местонахождение штаба нашей дивизии.

Я пришел от Гамбурга* часов в двенадцать ночи. Чапай сидел и ждал меня. Только что перед этим, часа за четыре, у нас произошла в некотором роде сцена. Дело в следующем: я пришел к нему, чтобы поговорить относительно бригадного приказа 30-й (22-й) дивизии о наступлении на поселок Мергелевский, дать критику на этот приказ и выяснить по возможности причины огромной неудачи, постигшей нас при этом наступлении. Во главе комиссии по разбору дела Фрунзе поставили меня. Чапай же был придан как военный знаток. Приказ Чапай взял у меня еще до обеда и хотел с ним ознакомиться заблаговременно, подумать о нем наедине. Когда я пришел, он что-то диктовал товарищу Демину*, писавшему на машинке, — это был приказ комбрига, детально и умно раскритикованный Чапаем.

— Хочешь, я тебе его прочитаю? — спрашивает он меня.

— Почитай, — говорю, — может быть, что будет не так, исправим вместе.

— Нет, вы можете дать свою критику отдельно, вы критикуйте со своей стороны, а я со своей, с военной…

— Так зачем же нам разбиваться, давайте вместе, — говорю ему, ущемленный в самое сердце этой холодной формальностью и официальностью…

На этом разговор и окончился. Он прочитал мне приказ и свою критику. Потом начал хвалиться своим умением, знанием, пониманием дела.

— Вот что, Чапай, — говорю ему. — Ты хороший вояка, ты смелый боец, я этому верю, это в тебе ценю, за это уважаю, но сознайся же сам, что стратег — стратег в научном смысле слова — ты все-таки слабый.

Он вспылил, осердился, повысил тон.

— Я слабый стратег? Нет. Я скажу вам, что у нас в армии еще не было и нет такого стратега, как я. Подтверждаю, что я лучший стратег, хоть этому по книгам и не учился. А вся эта сволочь, которая меня не считает за стратега, — они просто контрреволюционеры, и больше ничего. Они меня вот и до сих пор все гоняют без дела, а на фронт не пускают. Они подкапываются под меня, вот что.

Я, конечно, понимал, что в числе не признающих его стратегом «сволочей» он совершенно не имел меня, но полушутя и совершенно спокойно спросил:

— Так, значит, выходит, что и я сволочь?

Он как-то опешил, растерялся, застыдился.

— Нет, про вас я не говорю, я про «них» только.

Мне почему-то (верно, все из-за его официального тона вначале) было не по себе. Постояв минуту, подаю ему руку и говорю «прощай». Повертываюсь и ухожу. Я знал, что ему будет тяжело и неловко после моего ухода, но пусть пораздумает, пусть поразмыслит и покается перед собою.

Теперь, когда я вернулся от Гамбурга, он сидел у меня и ждал. Я прошел мимо к себе в комнату, не сказав ни слова, разделся и сел к столу. Он передал мне отпечатанную на машинке писульку следующего содержания:

«Тов. Фурманов! Прошу обратить внимание на мою к вам записку. Я очень огорчен вашим таким уходом, что вы приняли мое выражение на свой счет, о чем ставлю вас в известность, что вы еще не успели мне принести никакого зла, а если я такой откровенный и немного горяч, нисколько не стесняюсь вашим присутствием и говорю все, что на мысли, против некоторых личностей, на что вы обиделись, но, чтобы не было между нами личных счетов, я вынужден написать рапорт об устранении меня от должности, чем быть в несогласии с ближайшим своим сотрудником, о чем извещаю вас как друга. Чапаев».

Эта простая записка меня тронула.

— Полно, дорогой Чапаев, — говорю ему. — Да я и не обиделся вовсе, а если несколько расстроился, то ведь совсем по другой причине. — Тут я ему ничего не сказал, а потом, дорогой, когда уже ехали, сообщил настоящую причину своего недовольства в то время и заставил его признаться в нетактичности по отношению ко мне. Он уже напечатал рапорт об увольнении и показал его мне.

— Как вы смотрите на этот рапорт?

— Считаю его сущей нелепостью, — говорю ему. — Рапорт совершенно не нужен, это недоразумение.

Затем он сообщил мне, что, согласно приказа главнокомандующего, мы должны выехать в Бузулук.

Сейчас же, ночью, сделали все, что нужно, добыли у коменданта две пары лошадей, а на заре, в сопровождении двух товарищей, помчались в Бузулук. Выехали седьмого, а вечером восьмого, то есть через полутора суток, были уже в Бузулуке, промчавшись двести верст. Дорогою мы с ним о многом говорили. Он рассказывал мне о своем прошлом. Оказалось, что когда ему было лет восемнадцать, то есть годов пятнадцать-шестнадцать назад, он в течение двух лет был шарманщиком. Тогда у него была девушка Настя, плясунья и певунья, с которой он жил вплоть до самой солдатчины.

Дальше он был торговцем. Рассказывал, как неоднократно обманывал купцов-торговцев в отместку за то, что они сами многократно его обманывали и подчас разоряли окончательно, на последние гроши.

— Я всю жизнь прошел, — говорил он мне. — Вся эта торговля и весь капитал — только на обмане все и построено. Я это понял на себе, из самой жизни понял, и убедился, что, пока мы у богача не отымем его богатство, пока мы все не передадим беднякам, — покою не будет. Вот почему я и коммунистом-то сделался — тут я лучше Ленина все понимаю.

Всю дорогу он рассказывал мне о своей прошлой жизни. Теперь он пишет воспоминания и заметки, а когда напишет, передаст мне, чтоб, когда понадобится, я мог обработать, написать.

Скобелево, 30 апреля

ЧАПАЙ

…Я сделался коммунистом, — говорит он, — не по теории, а на практике. Когда торговал — я видел весь этот обман, знаю, как мы бессовестно и бессердечно обманывали друг друга. Я все думал, как же тут можно обойтись без обмана — и не мог понять. А когда научился коммунизму, когда узнал нашу программу — обрадовался, поняв, что избавиться можно только по этому учению. Вот почему я стал коммунистом. Ничего, что учение знаю плохо, зато я убежден крепко.

29 мая

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату