сутками, сползались жители из дальних сел-деревень «послушать умного народу». Работа агитационная была проделана на ять, — она словно двери распахнула к той гигантской работе, что за годы гражданской войны развернули иванововознесенцы. И где их, бывало, где не встретишь: у китайской ли грани, в сибирской тайге, по степям оренбургским, на польских рубежах, на Сиваше у Перекопа, — где они не были, красные ткачи, где они кровью не полили поле боя? То-то их так берегли, то-то их так стерегли, то-то их так любили и так ненавидели: оттого им и память — как песня сложена по бескрайным равнинам советской земли.
Вот ехали теперь на фронт и в студеных теплушках, в трескучем январском холоду — учились, работали, думали, думали, думали. Потому что знали: надо готовым быть ко всему. И надо уметь войну вести не только штыком, но и умным, свежим словом, здоровенной головой, знаньем, уменьем разом все понимать и другому так сказать, как надо. По теплушкам книжная читка гудит, непокорная скрипит учеба, мечутся споры галочьей стаей, а то вдруг песня рванет по морозной чистоте — легкая, звонкая, красноперая:
И на черепашьем скрипучем ходу вагонном, перемежая и побеждая ржавые песни колес, — несутся над равнинами песни борьбы, победным гулом кроют пространства. Как они пели — как пели они, ткачи! Не прошли им даром и для песни подпольные годы! То-то на фронте потом, в дивизии, не знал никто другого полка, как Иваново-Вознесенский, где так бы хранили песни борьбы и так бы их пели, — с такой простотой, с беспредельной любовью, с жарким чувством. Те песни гордостью и восторгом воспламеняли полки. Ах, песня, песня, что можешь ты сделать с сердцем человека!
Чем ближе к Самаре, тем дешевле на станциях хлеб. Хлеб и все продукты. В голодном Иваново- Вознесенске, где месяцами не выдавали ни фунта, привыкли считать, что хлебная корочка — великий клад. И тут рабочие вдруг увидели, что хлеба вволю, что дело совсем не в бесхлебье, а в чем-то другом. И горько тут погоревали над общей безурядицей, над тем, что связь слаба у промышленных рабочих центров с хлебородными местами, и словно мстили теперь в хлебном обилье за годы голода — торопились наверстать несъеденные пуды. Уж, кажется, надо бы было поверить, что, продвигаясь в самарскую хлебную гущу, всего там встретят больше и все там будет дешевле. Ан нет: не верилось, — голод отучил от такого легковерья. На каком-то полустанке, где хлеб показался особенно дешев и бел, — закупили по целому пуду. Как же упустить такой редкостный случай? А через день приехали на место и увидели, что там он белей и дешевле: растерянно улыбались, шептались, смущенные, не знали, куда подевать свои сохнувшие запасы.
Лишь только приехали в Самару и остановились где-то на «пятнадцатых» путях, у беса на куличках, где только ржавые груды рельсов да скелеты ломаных вагонов, — высыпали на полотно, скучились, загалдели, заторопили командира узнать поскорее судьбу: куда, когда, на какое дело? Теперь ли тронут враз, али день-другой задержат в городе?
Все это можно было узнать только у Фрунзе. Фрунзе уж командовал 4-й армией. Он выехал из Иваново-Вознесенска несколько раньше самого отряда и теперь находился в Уральске, а здесь, в реввоенсовете, оставил записку на имя Федора. В той записке указывал, чтобы Лопарь, Клычков, Терентий Бочкин и Андреев гнали немедленно к нему в Уральск, а отряд направится им вослед. Он в теплых, сердечных словах приветствовал земляков, коротко познакомил с обстановкой, указал, какая всем большая и трудная предстоит работа. Клычков прочел записку отрядникам. Бодрые слова любимого командира слушали с восторгом. Кто-то предложил отправить ему приветственную телеграмму.
— Отправить… телеграмму отправить!
— И сказать спасибо! — крикнул кто-то.
— Не то «спасибо», — перебили голоса: — сказать, что приехали, что готовы на дело — куда какая помочь нужна! Во как!
— Правильно. Так и сказать: готовы-де на дело! И сказать, что все, как один, то есть в самом лучшем смысле!
— Айда, ребята, составляй телеграмму! Да здравствует Фрунзе, ура!
— Ура!.. Ура!.. Ура!..
Шапки, кепки, варяжские шлемы взметнулись над головами, закидались неладно в стороны, как галочья вспугнутая стая.
Федора в страстный жар кинул дружеский тон записки, — он ею потрясал смешно над головою, кричал, восторженный и наивный:
— Товарищи! Товарищи, — вот она, эта маленькая записка! Ее писал
И снова красноармейцы в неистовом восторге кидали шапки вверх, кричали «ура», выхлестывали радость, и гордость, и готовность свою, словно камушки в буйном шторме с морских глубин на морские берега.
Дальше события заскакали белыми зайцами. Отряд получил приказ быстро собраться. В штаб армии вызвали командира и наказали, чтоб был с отрядом готов к выступленью.
Назначенной четверке из реввоенсовета напомнили:
— В Уральск уезжать немедленно!
Засуетились. Заторопились. Не успели как следует проститься с отрядниками. Да и верилось, что скоро свидятся в Уральске.
От реввоенсовета оттолкнулись две тройки: в первой сидели Федор с Андреевым, в задней — Лопарь и Терентий Бочкин.
Вскинулись кони, свистнул посвист ямщицкий, взвизгнул змеиной смешью кнут степной — и в снежный метельный порох легкие тройки пропали, как птицы.
II. Степь
Морозно поутру в степи. Возницы накругло укутаны в бараньи лохматые тулупы. Спрятали их головы кудлатые вороты от дремлющих седоков.
— Лопарь, озяб? — ссутулился к нему иззябший Бочкин.
— Гвоздит… до селезенки! — прохрипел уныло Лопарь. — Остановка-то скоро али нет?
— Кто ее знает, спросить надо приятеля-то… Эй, друг, — ткнул он в рыжую овчинную тушу. — Жилье-то скоро ли будет?
— Примерзли?
— Холодно, кум. Село-то скоро ли, спрашиваю?
— Верст семь, надо быть, а то… и двенадцать! — свеселил ездовой, не оборачивая головы.
— Так делом-то — сколько же?
— А сколько же! — веселым зубоскальем хахакал возница.
— Как ты село-то называл?
— Ивантеевка будет…
— А с Ивантеевки до Пугачева — далеко?
— Да што же там останется?