говорил, что мысли уже не было… Весть о страшной находке облетела весь полк, бойцы сбежались смотреть, но никто не знал, в чем дело, все терялись в догадках и предположениях. Крестьянину учинили допрос. Он не упирался, рассказал все, как было.
Два красноармейца, кашевары Интернационального полка, по ошибке попали сюда несколько часов назад, приняв Трифоновку, занятую белыми, за какую-то другую деревню, где были свои. Подъехали они к избе, спрашивают, где тут разыскать хозяйственную часть. Из избы повыскакали сидевшие там казаки, с криком набросились на опешивших кашеваров, стащили на землю и тотчас же погнали в избу. Сначала допрашивали: куда и откуда они, справлялись, где и какие стоят части, сколько в каждой части народу. Сулили красноармейцам полное помилование, если только станут рассказывать правду. Верно ли, нет ли, но что-то кашевары им говорили. Те слушали, записывали, расспрашивали дальше. Так продолжалось минут десять.
— Больше ничего не знаете? — спросил один из сидевших казаков.
— Ничего, — ответили пленные.
— А это што у вас вот тут, на шапке-то, звезда? Советская власть сидит? Сукины дети! На-ка, нацепили…
Красноармейцы стояли молча, видимо, чуяли недоброе. Среди присутствовавших настроение быстро переменилось. Пока допрашивали — не глумились, а теперь насчет «звезды» и брань поднялась, и угрозы, одного ткнули в бок:
— Кашу делал?
— Делал, — тихо ответил кашевар.
— Большевиков кормил, сволочь?
— Всех кормил, — еще тише ответил тот.
— Всех?! — вскочил казак. — Знаем мы, как всех вы кормили, подлецы! Все разорили, везде напакостили…
Он выругался безобразно, развернулся и ударил красноармейца с размаху по лицу. Хлынула из носа кровь… Только этого и ждали, как сигнал: удар по лицу развязал всем руки, вид крови привел моментально в дикое, бешеное, кровожадное состояние. Вскочившие с мест казаки начали колотить красноармейцев чем попало, сбили с ног, топтали, плевали…
Наконец один из подлецов придумал дьявольское наказание. Несчастных подняли с полу, посадили на стулья, привязали веревками и начали вырезать около шеи кусок за куском полоски кровавого тела… Вырежут — посыплют солью, вырежут — и посыплют. От нестерпимой боли страшно кричали обезумевшие красноармейцы, но крики их только раздражали остервенелых зверей. Так мучили несколько минут: резали и солили… Потом кто-то ткнул в грудь штыком, за ним другой… Но их остановили: можешь заколоть насмерть, мало помучится!.. Одного все-таки прикололи. Другой чуть дышал — это он вот теперь и умирал перед полком…
Когда из Трифоновки несколько часов назад стали белые спешно уходить, двух замученных кашеваров оттащили и спрятали в навоз…
И вся история…
Молча и мрачно выслушал полк эту ужасную повесть. Замученных положили у всех на виду и, проделав необходимое, собрались похоронить, отдавая последние почести.
В эти минуты приехали Федор с Чапаевым. Они лишь только узнали о случившемся, собрали бойцов и в коротких словах разъяснили им всю бессмысленность подобной жестокости, предупреждая, чтобы по отношению к пленным не было суровой мести.
Но велик был гнев красноармейцев, негодованию не было конца. Замученных опустили в землю, дали три залпа, разошлись… В утреннем бою ни одного из пленных не довели до штаба полка… Никакие речи, никакие уверения не сдержат в бою от мести; за кровь там платят только кровью!..
Даже и на себе Федор испытал отдаленное, но несомненное влияние этой истории: он на следующий день подписал первый смертный приговор белому офицеру.
Про случай этот, пожалуй, стоит рассказать.
Вышло все таким образом.
Приехали в Русский Кондыз к Еланю. Он в утренней атаке захватил сегодня человек восемьсот пленных. Охраны у них почти никакой.
— Будьте спокойны, не убегут, палкой их не угонишь теперь к Колчаку-то! Рады-радешеньки, что в плен попали!
— Что, Елань, опять? — спросил Федор, мотнув головой в сторону пленных.
— Так точно, — ухмыльнулся тот. — Я их было немножко штыком хотел пощупать, а они — вай-вай- вай, в плен, говорят, хотим, не тронь, ради Христа. Ну и загнали.
— А офицеры?
— И офицеры были… Да не пожелали в плен-то идти, говорят — невесело у нас…
Елань многозначительно глянул на Федора, и тот больше не стал расспрашивать.
— А может быть, и еще остались?
— Может быть, да молчат што-то.
— А солдаты разве не выдают?
— Видите ли, — пояснил Елань, — солдаты тут у них перепутались из разных частей, не знают друг дружку, пополнения какие-то подоспели…
— А ну-ка, — обратился Федор, — давай попытаем вместе… Только прежде я хочу с пленными поговорить — так, о разном, обо всем понемногу.
Когда Федор начал говорить, многие слушали не только со вниманием и интересом — мало того: они слушали просто с недоверием, с изумлением, которое написано было в выражении лиц, в растерянно остановившихся взорах. Было ясно, что многое слышат они лишь впервые, совсем того и не знали, не предполагали, не допускали того, о чем теперь рассказывал им Клычков.
— Вот я вам теперь все пояснил, — заканчивал Федор. — Без преувеличений, без обмана, чистоганом выложил всю нашу правду, а дальше разбирайтесь сами, как знаете… что вам дорого и близко: то ли, что видели и чего не видели вы у Колчака, или вот то, про что я вам теперь говорил. Но знайте, что нам необходимы лишь смелые, настоящие и сознательные защитники Советской власти, только такие, на которых можно было бы всегда положиться… Подумайте. И если кто надумает бороться вместе с нами — заяви: мы никогда не отталкиваем таких, как вы, обманом попавших к Колчаку…
Он окончил. Посыпались вопросы и политические, и военные, и по части вступления в Красную Армию… Кстати сказать, из них бойцами вступило больше половины, и потом Еланю никогда не приходилось каяться, что влил их в свои славные полки.
Выстроили в две шеренги. Клычков обходил, осматривал, как одеты и обуты, задавал отдельные вопросы. Некоторые лица останавливали на себе внимание, — видно было, что это не рабочие, не простые деревенские ребята; их отводили в сторону и потом в штабе дополнительно и подробно устанавливали личность. Один особенно наводил на сомнения. Смотрит нагло, вызывающе, стоит и злорадно ухмыляется всей процедуре осмотра и опроса, как будто хочет сказать:
«Эх вы, серые черти, не вам нас опрашивать!»
Одет-то он был наполовину как простой солдат, но и тут являлось подозрение: штаны и сапоги отличные, а рубаха дрянная, дырявая, по всей видимости — с чужого плеча; на его выхоленное дородное тело напяливалась она лишь с трудом, а ворот так и совсем не сходился на здоровеннейшей пунцовой шее, напоминавшей свиную ляжку. На голове обыкновенная солдатская фуражка — опять видно, что чужая: не пристала к лицу, да совсем ее и носить-то не может. Не чувствуется в нем простой солдат.
Федор сначала прошел мимо, не сказав ни слова, а на обратном пути остановился против и в упор, неожиданно спросил:
— Ведь вы — офицер, да?
— Я не… нет, я рядовой, — заторопился и смутился тот. — А почему вы думаете?
— Да так, я знаю вас, — схитрил Клычков.
— Меня знаете, откуда? — уставился тот.
— Знаю, — пустил себе под нос Федор. — Но вот что: нам здесь воспоминаниями не заниматься. Я вас еще раз спрашиваю: офицер вы или нет?