словно кому грозился, стращая:
— Я тут из Тотьмы. По делам пробуду два дня. Успеете?
Вася робко скользнул взглядом по груде книжищ и ответил:
— Все-таки много тут, товарищ Збруин, в два дня не прочесть. Мы внимательно почитаем, не ждите, уезжайте… Мы вам на родину дошлем, только адрес…
Колька вспорхнул из-за стула, живо достал из-за пазухи какой-то парусиновый мусленый сверток, поспешно залистал бумагами, выхватил какую-то ровную картонку, подал Ваське. Это была личная визитная карточка Збруина. На ней значилось: «Поэт мировой революции Яков Збруин. Жительство имею в Тотьмах, улица Красного Солнца, дом коммуны ответственных работников».
— По этому адресу можно все!
И Колька ловко подвернулся к столу, отдал Хорю визитку. Половодьин грузно поднялся из кресла, подошел к Ваське, взял карточку, поглядел в нее внимательно и долго, потом тяжело вздохнул и спросил:
— Это кто вам пишет карточки-то — ты, што ли, паренек?
— Я, — резво метнул Колька. — И эти книги?
— Все я… Пять лет пишу…
Половодьин раскрыл верхнюю инвентарную крышку и увидел там бесконечно мелкую, крупчатую россыпь. Писано было не то чернилами, не то заболтанной сажицей, тон письма был вял и бледен, зато самые буковки стояли круглые, отчетливые, будто отгороженные друг от дружки, обведенные невидимым частоколом, и потому читать было легко и несколько необычно. Половодьина, большого любителя графических дел, сразу заинтересовало Колькино мастерство. Визитная карточка так была чисто и превосходно сделана, будто работал ее не этот вот случайный парнишка, а большой, опытный мастер. Половодьин отвел Кольку к столу, дал на пробу написать что-то потруднее — тот сработал; он ему еще труднее — Колька и с этим справился. Тогда Половодьин еще раз себе в книжечку списал Колькин адрес. (Надо к слову сказать, что половодьинскими усилиями Кольку потом выудили в училище графики в Москву, и недавно я видел его уже кудреватым рослым веселым студентом. Из Кольки готовится отличный, большой работник. Но это лишь к слову.)
Когда Колька передал Хорю визитку, а Збруин узнал, что в два дня стихи ему не прочтут, сказал поэт:
— По моим расчетам, все мои поэмы надо выпустить отдельными книжками — сколько поэм, столько книг. Потом — рисунки надо. Это Колька сам сделает, он умеет… Потом деньги надо мне выслать поскорее — нужда потому (адрес вам дан). Затем, когда поэмы все отпечатают, по одной книжке надо их послать мне в Тотьму. Это и все мои условия, а бумаг писать не станем, просто на-слово!
Васька беспомощно смотрел в его стальные круглые лужицы глаз и пролепетал, сбиваясь:
— Гонорар… плата за стихи… это мы потом, когда договор составим, то есть когда печатать будем, то есть когда перечитаем все стихи… Это потом…
— Но не задерживать! — строго и сухо сказал Збруин. — У меня уж и так много задерживали.
— Кто? — и Васька заострил слух.
— Все. Газета наша, ей давал сколько раз… В магазин книжный ходил — и там не берут: «Не занимаемся», — говорят… В редакции всякие, в губернию посылал — никто не берет… Может — и вы?
— Да не знаю, не знаю, — егозил Васька. — Читать будем… А вы что в Москву — давно, по делу?
— Наркомздрав вызвал, лечиться отправляет, сердце у меня зашибать стало.
— А живете в Тотьме?
— Живу в Тотьме. Уком мне опеку дает — и стихи обещали тоже напечатать, может… Колька — Уком!
Кольке команда, видно, не нова. Он сунулся снова в парусиновый сверток, вытащил новую бумажку. В бумажке стояло:
«Уком предлагает относиться к слепому красноармейцу, Якову Збруину, как народному поэту, который жизнь свою отдал за революцию и ослеп, а теперь отдает за революцию свои стихи и поэмы. Настоящее удостоверяется подписью, а равно печатью». Следуют четыре подписи и печать.
— Вы партийный? — спросил Хорь,
— Нет, я слепой… Просился, да говорят — слепому там делать нечего, а во вниманье меня взяли. И эта вот бумага, дом коммуны тоже — помогают. Да и Колька в секретари мне Укомом назначен…
Васька чувствовал, что темы разговоров пропадают. Тот все про стихи да про стихи, а про стихи говорить с поэтом опасно — не открутишься. Васька сначала вышел на минутку, потом не пришел минуты три, а за дверью сговорился со сторожем, что тот его то и дело будет вызывать как бы по делу. Так только надеялся он выжить многоречивого поэта. Збруин рассказывал, как он писал о победах армии нашей над Юденичем — Ваську вызвали. Збруин рассказывал о тракторе, о посевах, урожаях, о новом советском, что вошло в крестьянство — Ваську снова вызвали. Збруин замолкал, ждал, пока тот воротится, и невозмутимо продолжал с того слова, на котором остановился. Потом он кликнул Кольку, заставил его найти «Двенадцатую поэму революции». Верный секретарь достал, раскрыл, как евангелие, тяжелую книгу и стал по-шаманьи выкликать с наигранным пафосом, очень искусно.
У великой революции много дела, За каждое дело берись смело, Каждое дело выполняй, А то будешь лентяй…
И дальше следовали строки ничуть не связанные одна с другой. Но вот что кидалось в глаза. Какую бы тему слепец ни брал, он все сводил к одному — тоска по женщине. То ли похитили у него любимую, то ли ждет он ее, не дождется, во сне ли с ней встречается, видит ли ее проходящей у себя под окном, но везде-везде она, его желанная; не с ним — он только ее жаждет, добивается, мечтает по ней, а она уходит, скрывается, как призрак, и остается у него одна мечта о прекрасной.
Слепой, здоровенный парнюга, видимо, исстрадался в тоске по женской ласке и заботе. Ослепнув еще в двадцатом году, он эти последние годы живет только с секретарем своим — Колькой, пишет бескрайние свои поэмы, тоскует-тоскует по любимой, срывается то и дело на эту мучительную и сладостную тему… Збруин был три года красноармейцем, у него богатая событиями, тревожная жизнь за плечами. В Тотьму попал он случайно — с партией тотемцев, его наладили туда по ошибке, а когда дело разузналось, он не захотел тревожиться, остался в Тотьме. И потому это вышло так, что получил, еще под Питером, Збруин письмо из деревни: мать умерла, а казаки отца зарубили где-то под Пугачевым, когда они в конце девятнадцатого года снова шли снизу на Уральск, на север. И Збруин, потеряв последнюю связь с родными краями, остался жить в Тотьме, тем более, что тут жили по семьям и калеки-товарищи, с которыми его послали.
Выпроводили Збруина с трудом, только разными хитростями и обещаниями. Он уходил, так же грузно и тяжко цокая кожаными ведрами, и так же подзванивали им, подвизгивали тонкоголосые скрипучие ботинки, что были обуты на Кольке.
Поэмы читали. Поэмы, конечно, никуда не годные. Збруин попросту графоман и пишет чуть ли не по целой поэме за один присест, благо услужливый охотливый Колька всегда под рукой и самозабвенно готов переписывать что угодно, только б писать.
Поэмы почитали, написали осторожный, безобидный отказ: дескать, стихи не печатаем, воздерживаемся пока, год подождем, потому что не разошлись те, что отпечатали раньше. Вот разойдутся, тогда иной вопрос… И послали ответ вместе с кипой Збруину в Тотьму.
Когда мы встретились с Колькой в Москве, он говорил, что, получив ответ и получив обратно свои поэмы, Збруин плакал над ними долго и беззвучно, слезы легко, обильно текли по лицу, он их не отирал, слезы падали на стол. Потом Збруин взял толстущие книги, перенес их к сундуку, отпер его и выложил все, что было, на пол. И когда все вынул, плотно выложил книгами дно и, тесно-тесно уминая скарб свой, заложил наглухо свои поэмы. Скоро его отправили в психиатрическую лечебницу — Наркомздрав его на этот случай и в Москву вызывал.
В лечебнице Збруин живет и до сих пор — печальный и задумчивый, про свои поэмы он никому не говорит.