Ты не выбирал, нет, не выбирал ту ночь.
* * *
(23 ноября 1927 г.)
Он уставился зелеными глазами в окно. Другой человек спросил, чего Он хочет. Он молчал, не отрывая зеленых глаз от окна. Тогда другой, говоривший очень, очень тихо, рывком выхватил из-за пояса револьвер и с размаху ударил им о стол. Он услышал, как зазвенели стаканы и бутылки, и предостерегающе поднял руку. Но тот улыбнулся и схватил оружие. Он даже не успел определить, какое ощущение вызвал у него этот резкий жест, удар о стол и звон голубых стаканов и белых бутылок. Тот улыбнулся — свет фар мчавшегося по переулку автомобиля, вслед которому несся свист и отборная ругань, скользнул по лысой голове, — улыбнулся, повернул барабан револьвера, показал, что там только две пули, закрыл, взвел курок и приставил дуло к своему виску. Он отвел глаза, но в этой каморке не на чем было задержать взор: голые синие стены, гладкий туфовый пол, столы, два стула и они, два человека. Другой ждал, пока зеленые глаза, скользнув по комнате, вернутся опять к руке с револьвером у виска. Лысый толстяк улыбался, но уже взмок от пота, Он — тоже. В мертвой тишине тикали часы в правом кармане его жилета. Сердце стучало, кажется, еще громче, и звук выстрела уже гремел в его ушах, но в то же время тишина поглощала все звуки, даже еще не прогремевший — вот — вот… — выстрел. Толстяк ждал. Он это видел. И толстый палец рванул спусковой крючок… Короткий металлический треск тут же утонул в тишине. За окном ночь — все Такая же безлунная. Толстяк, еще не отведя револьвер от своего виска, снова улыбнулся, захохотав во все горло: рыхлое тело сотрясалось изнутри, как флан,[42] а снаружи казалось недвижным. Так они стояли несколько секунд. Он тоже не шевелился и будто чуял запах ладана, от которого не мог отделаться все утро, и сквозь этот застилавший глаза призрачный дым с трудом различал черты лица человека, давившегося утробным смехом. Толстяк продолжал смеяться, опуская револьвер на стол и тихонько подталкивая к нему оружие желтыми вытянутыми пальцами. Он не хотел гадать — счастье или слезы туманили глаза собеседника? У него сосало под ложечкой при воспоминании — нет, еще даже не воспоминании — о тучной фигуре с револьвером у виска. Страх — хотя и укрощенный — холодил нутро, сжимал горло: это — конец, если бы его застали тут, в каморке с убитым толстяком. Прямое доказательство виновности. Он уже узнал свой собственный револьвер, обычно хранимый дома в шкафу; только теперь увидел свое собственное оружие, которое толстяк подвигал к нему короткой пятерней, обернутой в носовой платок. Этот платок непременно упал бы на пол, если бы… Правда, платок мог и не упасть с руки и тогда самоубийство стало бы очевидным фактом. Но кто поверит? Шеф полиции, найденный мертвым в комнате, где никого, кроме его врага, депутата Круса, не было. Кто же кого заманил сюда?
Толстяк ослабил пояс на животе и залпом опорожнил стакан. Пот темными пятнами проступал под мышками, стекал по шее. Обрубки-пальцы настойчиво двигали к нему револьвер. Что же теперь можно сказать? То, что шеф полиции со своей стороны пошел на все. Он теперь не должен дрейфить, верно? Он спросил, что шеф хотел этим доказать, а тот ответил: то, что игра ведется всерьез, что дело стоит жизни, что хватит валять дурака и корчить из себя бессребреника, что вот таковы обстоятельства. Если это его не убедило, то он, шеф полиции, не знает, чем еще можно убедить. Ему доказали, говорил толстяк, что Он должен идти с ними. Разве кто-нибудь из его банды готов ценой собственной жизни удерживать его на своей стороне? Толстяк закурил сигарету и протянул ему пачку; Он взял свою и поднес горящую спичку к кофейному лицу толстяка, но тот, дунув, погасил ее. Он почувствовал, что отступать некуда. Взял револьвер и прислонил сигарету к стакану, не замечая, что пепел падает в текилу[43] и опускается на дно. Прижал дуло к виску, но ничего не почувствовал, хотя полагал, что ствол оружия холодный. Подумал, что ему тридцать восемь лет и что смерть его мало кого интересует и менее всех — толстяка, а еще менее — его самого…
Сегодня утром Он одевался перед большим овальным зеркалом в своей спальне. Сладкий запах ладана просочился даже сюда и заставил его поморщиться. Из сада тоже тянуло ароматом — цвели каштаны, их аромат плыл над сухой и чистой землей весеннего месяца. Он видел отражение рослого человека с сильными руками, с гладким мускулистым животом, где сходили на нет подступавшие к пупу — сверху и снизу — черные волосы. Он провел рукой по скулам, по горбатому носу и снова поморщился от запаха ладана. Взял чистую рубашку и не заметил, что револьвера в шкафу уже нет. Одевшись, отпер дверь спальни. «Мне некогда, нет времени. Я говорю тебе, нет времени».
В саду было много клумб с декоративной зеленью в виде подков и флор-де-лис, много роз и кустарника. Живая зеленая ограда окаймляла одноэтажный красноватый дом во флорентийском стиле — с изящными колоннами и гипсовым фризом над портиком. В салонах, по которым Он шел этим утром, слабый утренний свет вырывал из тьмы затейливые люстры, мраморные скульптуры, бархатные портьеры, высокие парчовые кресла, буфеты и отороченные золотым шнуром оттоманки. У боковой двери в одном из салонов Он задержался, взявшись за бронзовую ручку, но не открыл и не вошел.
«Это мы приобрели у знакомых, уехавших во Францию. Заплатили пустяк, но реставрация обошлась дорого. Я сказала мужу: предоставь все мне, положись на меня, я знаю, как…»
Толстяк легко и быстро вспорхнул со стула и схватил его руку, сжимавшую револьвер: выстрела никто не услышал — время было позднее, и они были совсем одни. Да, наверное, поэтому выстрела никто не услышал — ожидаемый грохот растворился в синеве комнаты. Шеф засмеялся и сказал, что довольно играть в игрушки, в опасные игрушки, — зачем, если все можно решить очень просто? Очень просто, подумал Он. Пора все решать просто. Удастся ли когда-нибудь спокойно пожить?
— Какого черта меня не оставляют в покое? А?
— Да так, дорогой побратим. Сам лезешь на рожон.
— Где мы сейчас?
Он не пешком шел сюда — его привезли. И хотя машина не выезжала из центра города, шофер порядком укачал его, сворачивая то влево, то вправо, превращая прямоугольную испанскую планировку улиц в лабиринт неощутимо всасывающих поворотов. Все было неощутимым, как скользкая короткая рука толстяка, который, смеясь, выхватил у него револьвер и снова сел, поблескивая глазками, грузный, потный.
— А разве скоро мы не будем чем надо? Понял? Всегда дружи с волками позубастей — будешь с ними заодно, никто тебя не тронет. Давай выпьем.
Они чокнулись, и толстяк сказал, что мир делится на волков и овец и что пришло время выбирать. Затем прибавил, что было бы жаль, если бы депутат — то есть Он — не сделал бы вовремя правильного выбора. Ведь по сути дела все его дружки — смелые, хорошие люди и всем им была предоставлена возможность выбирать, но вот беда — не все оказались такими сообразительными. Втемяшилось им — мы, мол, такие-растакие, — и за оружие схватились. А ведь так легко пересесть с одного стула на другой, если не хочешь нажить неприятностей и оказаться в дураках. Да едва ли сам Он сейчас впервые сменил кожу. Как Он прожил последние пятнадцать лет, а? Его завораживал голос, скользкий, свистящий и устрашающий, как змея, голос, который выдавливался из продубленной дымом и спиртом глотки:
— Или не так?
Толстяк пристально глядел на него, а Он молчал, машинально поглаживая посеребренную пряжку пояса, и вдруг отдернул пальцы: теплом — или холодом — металл напомнил о револьвере, а Он больше не хотел браться за оружие.
— Завтра будут расстреляны попы. Я говорю тебе об этом тоже в знак дружбы. Я уверен, ты не с этой сволочью…
Загремели отодвигаемые стулья. Шеф подошел к окну и забарабанил пальцами по стеклу. Подав условный сигнал, протянул ему руку.
Он зашагал прочь от дома по темному зловонному переулку; впотьмах опрокинул урну с мусором — запахло гнилой апельсиновой кожурой и мокрой газетой. Толстяк, оставшись стоять в дверях, дотронулся