математиком, к девятому классу самостоятельно перепрыгнул через все школьные программы, сверкал на олимпиадах в университете и заслужил смолоду отеческое внимание самого А. Н. Колмогорова. Так что о кружке он, в отличие от меня, быстро позабыл. То есть позабыл, что он «актер».
А событием я назвал Андрея Егорова не зря. Я бы многим хорошим детям пожелал иметь такого друга. Он жил в Тополевом переулке… Это наша незабвенная маленькая Москва, с ворохом крохотных и горбатых улочек, с булыжными мостовыми и уютными именами: Тополев, Выползов, Безбожный, Капельский, Пальчиков переулки, улицы Самарская, Мещанские, Самотека, Цветной бульвар… Деревянные домишки, мечеть, уголок Дурова, Театр Красной Армии, парк «Буревестник», библиотека на улице Грибоедова, кино «Перекоп» в Грохольском, «Форум» на Колхозной, «Экран жизни» в Каретном ряду. Это уже не улицы, а седые деревья с путаницей веточек, и даже не деревья, а просто большие и малые песни с припевами… И это – наш ежедневный с Андреем маршрут.
Гулять с этим парнишкой, как и дружить, – сплошная мука. Мы не ходили, а «мотоциклетили», мы не говорили, а «пулеметили». Мы просидели за одной партой с четвертого по десятый класс. Когда стали соединять мужские и женские «монастыри», я перешел из 254-й школы в 235-ю. И Андрей велел родителям перевести себя туда же. И только в семнадцать лет мы разбежались: он в МГУ, в математики, я – в Вахтанговский институт, в артисты…
Я считаю всерьез, что мой однолетка и кореш оказался моим Сухомлинским, Янушем Корчаком, Макаренко – кем угодно. Потому что дружить с ним, как и ходить, было мукой. Голова его была набита книгами из всех областей знаний. Он равно зачитывался с детства «мушкетерами», Конан Дойлом, «Капиталом» Маркса, «Утопией» Мора и словарем иностранных слов. Но он не желал хранить в себе богатства разношерстных знаний, он бы взорвался взаперти. Главное в нем – избыток энергии, нет, агрессия. Избрав меня, несчастного, мишенью, он вгонял пулеметные ленты, истребительски расходовал весь изобильный патронташ мальчишеской эрудиции. Он требовал достойного ответа! Где было взять? И я научился кивать без знания дела днем, вечером глотать книги, энциклопедию, теребить знания отца, чтобы наутро как бы вскользь, как бы нехотя и как бы невзначай «остолбенить» друга своей точкой зрения на вчерашнее и даже шагнуть чуть дальше, блеснув вычитанным каким-нибудь «квиетизмом» или строкой из «Облака в штанах»… Как я мечтал о пощаде! Чтобы он хоть разок уступил, оценил, отступил! Черта с два, он этот «квиетизм» со щами ел, он его, оказывается, с молоком матери всосал. И тут же на уроке, в нарушение дисциплины, жарко оглушал меня цитатами из Гегеля или ссылкой на Бальзака. Его выгоняли из класса за крик не по делу, но он был гениален: по любому предмету, по всему океану науки, освоенному человечеством, Андрей ходил как посуху. Он, и не готовясь к географии, сердитой на него Кильке выпаливал все, чего она хотела (и чуть больше того), схватывал на лету жирную пятерку и тут же, садясь за парту, разворачивал морской бой или игру в геоназвания. Он был захватчиком всех моих когда-то сонных мирных территорий. Он вынуждал меня, лопуха в науке, открывать музыкальные красоты в алгебраических катакомбах. Он однажды вытащил меня на районную олимпиаду по математике. Я завалил из четырех две задачки, он все их решил в пять минут. Остаток олимпиады он провел над другими задачками, гораздо более сложными, – просто так, для себя. Так и сидел в любимой позе, всем телом на подвернутой ноге, подъерзывая задом и хорохоря над очками петуший хохолок. Ни в чем нельзя было ждать от него милости. Он был пропитан духом атаки, спорта, морского боя. И я, не боец, а созерцатель по натуре, день за днем учился, набирался и закаливался. Он влиял не духовно, а – климатически. От долголетнего плотного общения происходил «жарообмен». Это как если бы вместо ледника в далекие Мамонтовы времена на Европу сползла бы магма или, не знаю, пустыня Сахара. Конечно, ему важно было осознать себя победителем, но я бы расстался с ним, если бы у него хватило времени на самолюбование. Ему не хватало. Он летел дальше, открывая новые богатства мира и культуры, чтобы затем наносить их на мои мозги, как на экран.
Я уставал, я изнывал, я был счастлив, когда оставался один, без моего друга и брата. Счастлив и пуст. Меня тянула к нему адская тяга жертвы к своему убийце. И, когда он болел или исчезал на каникулы в Анапу, я ходил словно Авель неприкаянный. Словно Авель-гм-не-при-Каине. Но к седьмому-восьмому классу и я начал отыгрываться. Может быть, это Андрей и виноват во всех моих личных поисках? В том, что я из домашнего паиньки и созерцателя обретал вдруг форму горнопроходчика, искателя кладов? Становление наше проходило в известные годы, на фоне нарастающего гула политического калорифера. Обогревались души, дома, из черно-белого окружающий мир превращался в цветной. С опозданием открывались плоды цивилизации: телевизор, общение материков, разнообразие одежды, отличие мужчин от женщин, трофейное кино, затем итальянский неореализм. Затем танго и фокстрот, Есенин, Ильф и Петров. И, наконец, Ив Монтан и фестиваль молодежи 1957 года. На этом фоне и носились мальчишки со скоростью мотоциклов, а жадность всепознания была подогрета тонусом общества.
…Я вдруг стал сочинять стихи и даже прозу, подражая то Маяковскому, то Лермонтову, а то… Бичер- Стоу.
…Я увлекся музыкой, и не столько занятиями с учительницей, сколько залом Консерватории и тем, что звучало по радио.
…И все чаще сказывалась во мне любовь к лицедейству – и на школьной сцене, и в мечтах, и т. д.
Казалось бы, ну что Андрею, книгочею, математику и «мотоциклу», эти чужие острова? А он, узнав, что их освоил не кто иной, как я, бросился в новый матч. Насчет стихов – не помню, но в школьной газете, куда я отрабатывал страсть к литературе, и он печатался. Летние расставания все сплошь уходили на… письма. Причем дурным тоном было объявлено писать короткие письма. И мы заваливали почту бандеролями эпистолярных очередей.
Если я увлекся толканием ядра, то он обгонял меня в прыжках и беге. Если я чего-то добился в волейболе, то он оказывался рядом и уничтожал противника не мячом, так искрами из глаз. Причем очки обязательно падали в одну сторону, а Андрей в другую. Если я влюбился в одноклассницу и вскоре расстался с ней, то он влюбился в «соседнюю парту» так, что небу стало жарко, так, что и по сегодняшний день их не разлучают никакие кульбиты судьбы… А кульбитов очень даже хватало. Дай вам бог радости и мира, мои милые интеллектуалы, Рита и Андрей. Да, и театральный вид спорта не обошел послужной список наших общих дел. Извольте видеть, в двенадцать лет мы поступили в драмкружок (я поступил, а он чуть позже – «наступил»), где сыграли в одной пьесе. В школе нашей, где все музы были в почете (а учительницу пения так просто звали Муза Петровна), мы сыграли вдвоем кучу ролей. В том числе: он – Ивана Никифоровича, я – Ивана Иваныча; он – Хлестакова, я – Городничего; он – Сережу Брузжака, я – Павку Корчагина; в современных пьесах, в чеховских рассказах, в «Любови Яровой» (где я почему-то помню себя Швандей) и т. д.
В старших классах наше драматическое состязание вылилось в целый вечер имени Пушкина. Незабываемы ночные репетиции, жадность освоений и прекрасный наш опекун – Валентина Васильевна, историчка. Наконец, само представление. Невероятно, но факт. Успевая чудом переодеваться в прокатные (подлинные!) костюмы, за три часа перед изумленной публикой имело место быть сыграно мною: Самозванец «у фонтана» (Мнишек – моя первая любовь, Леля Богатина); Онегин (за Татьяну – вторая любовь, Надя Денисова); Моцарт, где Сальери, конечно, Андрей. И он же – Дон-Жуан, а я «подыгрывал» Статую командора… Азарт многостаночников, страстные муки любви к поэту увенчались шквалами рукоплесканий, и все кончилось… почти что без увечий. Правда, заигравшись в «Каменном госте», Андрюша – Дон-Жуан позабыл о тесноте подмостков. А я ужасно хотел его напугать явлением Статуи. И перед самым выходом меня накрыли скатертью на манер снежной вершины Памира, на затылок зачем-то прилепили тарелку… Чтоб не грохнуть тарелку, двигался я вполне «статуйно», вслепую протянул ему из-под скатерти