генерал, этот мавританский, испанский и мексиканский каудильо со своей семейственной свитой слуг, торгашей и сотоварищей, льстецов и наемников, человек, овладевший ею и ставший свидетелем ее сластолюбия, видевший, как сокровенные желания ее души воплощаются в движениях ее тела; узревший тот миг, когда Гарриет Уинслоу, которой следовало быть богатой невестой в Нью-Йорке, но которая стала бедной девицей в Вашингтоне, жившей на пенсию отца и случайные заработки, преобразилась навеки. А там, в вагоне, находился другой свидетель ее перерождения, человек, пришедший за своей смертью, старый офицер-картограф полка Индианских волонтеров, знавший цену бумагам, тем бумагам, которые узаконивали притязания бедного генерала Арройо на богатство и месть, на свободу любви и чувство гордости, и просто на почитание со стороны себе подобных. Один осколок сознания Гарриет Уинслоу вырвался наружу, чтобы засесть в голове генерала Томаса Арройо: ни у него, ни у нее нет отца, отцы умерли или пропали без вести, что то же самое, словно бы они действительно умерли, потому что знать ничего не желают о своих детях — Гарриет и Томасе: смерть и неведение всегда идут рядом, всегда в конце жизни — безмолвный и бесчувственный покой небытия и непознанности.
Арройо уже поднялся по ступенькам в железнодорожный вагон, когда она бросилась вслед за ним, крича: постой, остановись, — а луноликая женщина выбежала из другой двери вагона и силой удержала ее в тот самый момент, когда послышались выстрелы и яростный хрип Арройо, но ни единого звука не издал старик, который еще не сумел сделать шаг на платформу, держа в горстях пепел сожженных бумаг, а за ним стоял, покачиваясь, Арройо, в таком неистовом гневе, какого Гарриет Уинслоу никогда не видела раньше и не увидит потом: свидетель смерти страшнее свидетеля ее плотского желания обуздать его. В одной руке у Арройо дымился пистолет, в другой была зажата пустая длинная и плоская шкатулка из старого палисандрового дерева.
Она кричала Арройо, чтобы остановить его, чтобы напомнить: оба узнали друг о друге в любви, оба презрели своих ушедших отцов, но и юность тоже — она сознательно, он инстинктивно. Во имя своей потерянной юности она просила не убивать единственного отца, который у них оставался, хотя она впервые познала любовь с ним, с Арройо, а он впервые познал любовь с луноликой женщиной, прожив столько времени в тишине, в которую погрузила усадьба своих рабов. Умер старый гринго, и Гарриет Уинслоу подумала, что он умер, спрашивая себя так же, как она спрашивала себя теперь — не с этой ли ночи солнце будет восходить потому, что отныне надо разгонять страх, а не только темень
Когда умер старый гринго, жизнь не посмела остановиться.
Гарриет Уинслоу и старый гринго нередко видели, как Арройо обращался к людям в тишине, убеждал, хлопал по плечу того, трепал по щеке эту, говоря, что не нужны ни уроки, ни комитеты, а нужна храбрость для войны и любовь для мира, пули днем и поцелуи ночью, где еще мужчина может показать себя? В бою или в постели, а не на уроке, кричал он, заглушая рев ослов с мордами в белой пене. Революция — это одна большая семья, мы все идем вместе, самое главное — идти вперед; я слушаюсь Вилью как родного отца, и я слушаю вас как братьев единой семьи; все может быть, даже победа в этой войне. Он поднял вверх грудного ребенка и пошлепал его тихонько по голой попке, а гринго смотрели на него издалека и полагали, что он старается блеснуть своей лихостью: да, я взял грингу, и мне по праву брать не только одни земли, остальное тоже надо брать, не годится жить, думая только о том, что имеешь, и бояться это потерять, вместо того чтобы вести себя как положено мужчине и умереть с достоинством и честью.
Теперь старый гринго уже умер, дождь кончился, пустыня пахла влажным креозотом, а генерал Томас Арройо разговаривал со своей большой, молчаливой и босоногой семьей: смотрите, смотрите, что я для вас сохранил в целости, — зеркальный зал, хорошее местечко, которое раньше принадлежало только им, его я не тронул, а остальное сжег: хозяйскую лавку, где дети наших детей не могли расплатиться за рубаху; я сжег конюшни, где лошади получали корм лучший, чем мы; сжег казарменные бараки, где солдаты- федералы из дня в день поглядывали на нас, ковыряя во рту стебельками и начищая свои штыки, вы помните? Я сжег грязные столовые, зараженные водоемы, зловонные отхожие места; конуры, где бесились и рычали псы, которых я хорошо знаю и боюсь даже во сне, мама родная, это я разнес вдребезги во имя вас, кроме того, что останется вам, если мы выживем: зеркальный зал.
— В детстве я все видел. Только меня никто не знал. А я знал всех, таясь по углам. И однажды нашел зеркальный зал, и нашел свое лицо свое тело. Я смог себя увидеть. Томас Арройо. Это и для тебя Росарио, и для Ремедиос, для Хесуса, Бенхамина, Хосе, моего полковника Фрутоса Гарсии, Ченчо Мансальво и для тебя, Куница, во имя всех хижин, и тюрем, и жалких мастерских, во имя вшей и циновок, во имя…
Все смотрели на него теперь с какой-то долей боязни, страшась за себя и за него. Смотрели на предводителя, смотрели на защитника, смотрели с тревожной грустью. Таким его видел Педрито в 1913 году, когда был одиннадцатилетним мальчишкой с монетой, пробитой пулей, с песо, спасенным в церкви из-под ног верующих. Поглядитесь в зеркало, и я увижу всех вас.
— Я больше вас, дети мои. Я тот, кто хранит бумаги. Кому-то положено это делать. У нас нет других доказательств, что эти земли — наши. Это завещание наших предков. Без него мы словно сироты. Я сражаюсь, ты сражаешься, мы все сражаемся, чтобы в конце концов эти бумаги показали свою силу. Наши жизни, наши души…
— Я никогда тебя не пойму, — говорила Гарриет.
И вот теперь старый гринго, которого он просил пальцем не трогать, лежал мертвым под радугой, полыхавшей в вечернем небе после грозы. Пустыня стала зеркалом самой себя, она вгрызалась в дно древнего моря, в гравий обширного побережья, покинутого водой, и генерал Томас Арройо, который никогда много не говорил, потому что у него были бумаги, теперь должен был говорить от имени сожженных бумаг. Теперь память принадлежала только предводителю и только им. А луноликая женщина знала, что ее мужчина, Томас Арройо, не бросает слов на ветер, он хранит слова.