голову в немом удивлении. Мимо стрелой проносились печальные голуби со скорбными криками, куда-то неспешно летел скиталец-сокол. Шум крыльев в высоком воздухе походил на шелест сухих, ломких трав.
Он закрыл глаза, но ходу не прибавил.
И тогда пустыня ему сказала, что смерть — это всего лишь приостановка действия законов природы: жизнь — правило игры, а не исключение, и даже пустыня, казавшаяся безлюдной, таит в себе всякого рода жизнь, утверждающую, порождающую или воспроизводящую законы человеческого существования. Он не мог не подчиниться, даже против своей воли, жизненному императиву первозданной природы, к которой пришел сам, без чьей-либо указки: мол, отправляйся-ка, старый гринго, в пустыню.
Пески уже уступают место зарослям кустарника меските. Линия горизонта колеблется, поднимается почти до уровня глаз. Жесткие тени туч огромными пятнами ползут по земле. От земли поднимается терпкий запах. Широкая радуга раскалывается надвое, будто видит себя в зеркале. На корявых веточках бисторты зажигаются желтые соцветия. Дует жаркий ветер-суховей.
Старый гринго кашляет, прикрывает лицо черным шарфом. Кашель рвется из него, как те волны, что однажды схлынули с земли и сотворили пустыню. Тяжелое дыхание клокочет у него в груди, как сок в стеблях тарая, растущего возле скудных рек и жадно сосущего влагу.
Он останавливается, задыхаясь от астмы; с трудом сползает с седла, хватает ртом воздух и бессильно приникает лбом к крупу лошади. И все-таки твердит:
— Моя судьба — это моя судьба.
IV
Иносенсио Мансальво сказал, завидев всадника, въезжающего в лагерь:
— Этот человек приехал сюда помирать.
Мальчишке Педро было всего лишь одиннадцать лет, и не пристало ему лезть с расспросами к Иносенсио, знаменитому вояке из Торреона, что в штате Коауила, хотя парень ничего не понял из сказанного. Правда, после этого стал еще больше восхищаться Мансальво. Если Иносенсио Мансальво мог в бою семерых уложить, то предсказывать чужую судьбу куда труднее. Хотя этот старый гринго, ух, как храбро дрался тогда под Чиуауа — и ничего, жив. Наверное, Мансальво сразу разгадал в нем храбреца, который сам под пули лезет, и потому сказал то, что сказал.
— Этот гринго торчит на своей кобыле, как свеча в алтаре. Или нас дразнит? Хочет, чтоб его рубанули? Небось знает, что мы его мигом на куски искромсаем?
— Нет, просто человек гордый, в седле сидит прямо, не пригибается, — сказал совсем молоденький полковник Фрутос Гарсия, испанец по отцу. — Сразу видно.
— Говорю вам, он едет сюда помирать, — стоял на своем Иносенсио.
— Но человек он гордый, — повторил молоденький полковник.
— Не знаю, гордый или нет, все равно — гринго, а что помирать — это точно, — опять сказал Мансальво. — Чего еще ждать от нас этим гринго, кроме смерти?
— А зачем его убивать?
У Иносенсио так сверкнули зубы, что, казалось, зеленые глаза на миг посветлели.
— А затем, что перешел границу. Или этого мало?
— По горло хватит! — хохотнула Куница, неистовая проститутка из Дуранго, единственная профессионалка в своем деле, сопровождавшая вместе с остальными женщинами, скромными солдатками, войско мексиканского генерала Арройо. — Не иначе, этот гринго всю дорогу молится. Небось совсем святым заделался!
Она хохотала, пока краска не потрескалась на щеках, как пересохшая штукатурка. Тогда она сунула нос в букетик искусственных розочек, приколотых на груди.
Позже, за те несколько дней, которые гринго провел в войске вильистов, Иносенсио и молоденький полковник заметили, что он заботится о своей внешности, как юная сеньорита. У него была своя бритва, и он тщательно затачивал лезвие; бродил по всему лагерю, пока не находил горячей воды, чтобы выбрить щеки до последнего волоска; даже такую роскошь, как припарки полотенцем, позволял себе старый щеголь. Но, ох, что бывало, когда ему случайно приходилось порезаться, хотя он пользовался прекрасным зеркалом в вагоне генерала Арройо, а все остальные брились вообще не глядя в зеркало — на ощупь или увидев на миг свое отражение в какой-нибудь быстрой речке. Да, ох, что бывало, когда старик ранил себе бритвой лицо: он бледнел как полотно, зажимал царапину пальцем, словно боялся истечь кровью, бросался за белым пластырем и так аккуратно заклеивал ранку, будто бы его пугала не столько кровь или зараза, сколько перспектива плохо выглядеть.
— Видать, он за всю свою жизнь ни разу замертво не валялся, — хихикала та, которую звали Куница и которая, казалось, сбежала не из борделя в Дуранго, а с соседнего кладбища, где священники отказываются хоронить ей подобных.
— Вы говорите, что смерть его в бок толкает, — и Куница чихнула, будто цветочки у нее на груди могли пахнуть. — А я говорю, что его толкает сам дьявол, потому как и дьявол от него отпихивается. Подумать только — сюда приперся! Или надо быть такими бедняками, как вы; или такой грязной тварью, как я; или чистым злодеем… как он.
— Не то молится гринго, не то бормочет, просит чего-то, — еще издали заметил Мансальво.
— А в глазах у него боль, — вдруг сказала Куница и с этого момента стала относиться к нему с уважением.
Все остальные — тоже. Все научились уважать его, хотя и по разным причинам.
Так или иначе, а он наконец сюда добрался, увидел равнину с людьми после того, как четверо суток пребывал в полнейшем одиночестве и единении с землей; он увидел равнину, курящуюся дымками костров, словно в больших пятнах дегтя вокруг длинного состава, застывшего на рельсах. Он смотрел на эту картину со своей лошади, которая трусила рысцой по шалфейному полю, а детали рисовались все четче: вагоны как дома на колесах, полные женщин и детей; на крышах вагонов — солдаты, дымящие сигаретами и самокрутками.
Итак, он у цели.
Он там, где хотел быть. Трясясь в седле, спрашивал себя, что известно ему об этой стране. Перед его голубыми глазами промелькнуло далекое видение: редакция «Сан-Франциско кроникл», где известия из Мексики медленно плыли по воздуху, а не разили как стрелы, заставляющие репортеров бросаться за такими сенсациями, как домашние скандалы, политические пертурбации. Журналисты из империи Уильяма Рэндолфа Херста[7] — энергичные парни, североамериканские Ахиллы, а не мексиканские черепахи, — они всегда в погоне за новостями, сочиняя, если требуется, эти самые новости, которые ястребами врываются в окна, разбивая стекла в редакции Херста: сенатор Лафоллетт выдвинул популистскую программу и добился избрания в кандидаты от Висконсина; Джирам Джонсон — снова губернатор Калифорнии, Эптон Синклер опубликовал роман «Джунгли», Тафт пришел к власти, обещав провести реформу тарифов, а престарелый фараон,[8] увешанный орденами, продолжает устраивать приемы в замке Чапультепек, изо дня в день приговаривая: «Поддать им жару, пуль не жалеть», — и не ложится в гроб хотя бы потому, что боится и ненавидит сопилотов, кружащих над всеми дворцами и церквами Мексики. Бдительный старец, сокровище для журналистов, дряхлый тиран, способный повторять расхожие фразы, например: «Бедная Мексика, так далеко она от Бога и так близко от Соединенных Штатов». Бывали новости мелкие и раздражающие, новости, подобные крупным зеленым мухам, залетающим летними вечерами в зал редакции «Сан-Франциско кроникл», где медлительные вентиляторы коричневого цвета не в силах размешивать тяжелый воздух. Затем Вильсон становится кандидатом при большой поддержке Принстонского университета, Тедди Рузвельт формирует свою партию из «мятежных» республиканцев, а в Мексике бандиты по имени Карранса, Обрегон, Вилья и Сапата[9] с оружием в руках намерены отомстить за смерть Мадеро[10] и свергнуть пьянчугу-тирана Уэрту, но — и это главное — отнять земли у господина Херста. Вильсон разглагольствовал о «новой свободе» и сказал, что обучит мексиканцев демократии. Херст