его от нашего, лагерного.

Когда находилось время, Яша играл для себя. Я слушал его одинокие импровизации в пустом, полутемном театре. Фигура Яши сливалась с чернотой рояля. Когда музыка смолкала, было слышно, как грызут дерево крысы.

Яша играл и играл. Звуки — скорбные, тоскливые — обволакивали. Веселый Яша играл что-то трагическое, говорившее об одиночестве, мрачных предчувствиях, обреченности… Ближе всего эта музыка была настроениям поздних произведений Рахманинова, которые я услышал много спустя. Яша любил бетховенского «Сурка». Наигрывал, приглушенно напевая слова, и по многу раз повторял рефрен: «По разным странам я бродил, и мой сурок со мною…» И опаляла жаркая жалость: у него и сурка не было…

В бараке мое место было через проход от Яши, напротив друг друга. Во сне тонкое, бледно-смуглое лицо его строжало, взрослело, и он уже не казался так пугающе, так по-детски беззащитен. Заразительной была его всегдашняя готовность к веселой шутке, доброй улыбке; не прочь был Яша подтрунить и над собой. Как-то, благодушно посмеиваясь, он рассказал, как отсоветовал жене важного начальника брать уроки пения.

— Я ей говорю: не тратьте времени на усилия, ничего не выйдет. В вашем возрасте — раз уже за сорок — нет надежды, что слух разовьется. А она говорит: мне слух не нужен! Ха-ха… Вы научите меня петь, а остальное — не ваше дело. Я сказал, что мне это не под силу. А в театре, говорит, вы так же капризны?

— Да разве так можно, Яшенька! Тебе это боком выйдет! — встревожился кто-то.

— А что тут такого? У нее слуха не больше, чем у табуретки.

— Уроки ей все равно ничего не стоят, чего ты шепетильничаешь?

— Ну, знаешь, хоть и бесплатно, а все-таки нечестно давать уроки, когда знаешь, что твоя ученица и кукареку не споет. Лучше открыть глаза, сказать прямо.

Яшу предупреждали: так поступать с начальством опасно — как раз обидится, запомнит.

Из-за полного поглощения музыкой лагерь для Яши был преходящим эпизодом в жизни. Да и срок у него был, кстати, детский — три года. Заработал его Яша шуткой: сочинил, по аналогии с «Марсельезой», слитой с песенкой «Mein lieber Augustin» у Достоевского, попурри из «Интернационала» с чижиком. Кто-то донес. История в общем банальная. Рассказывая о следствии, Яшенька недоумевал: «Ну что в этом опасного? Шутка, мальчишество… А он: «Дискредитация идеологии!» Право, чудак!»

Не ты ли, друг Яшенька, чудак, притом неизлечимый? А быть может, и лучше, что ни в чем Яша не разобрался? Лучше, что тоска и ужас тех, кто хоть раз почуял бездну, не коснулись его сознания, что не ощутил он себя нагим и беспомощным во власти Князя Мира? И трудно было верить, что минует его горькая чаша…

…В бухгалтерию лагпункта вбежал растерянный Яша.

— Меня прямо из театра взяли… говорят, на общие работы. Пропуск отобрали… Это наверняка ошибка, правда? Нельзя же прерывать репетиции…

— Не на этап ли берут? — спросил я.

— Нет, говорят, назначили на огороды.

— Вас одного взяли?

— Только меня. Прямо со спевки, мы только начали. Недоразумение какое-то. — Яша прерывисто вздохнул. У него жалко подергивались уголки рта, и он то и дело нервно взглядывал в окошко. Я стал его успокаивать, обещал все разузнать: авось удастся помочь.

— Я в жизни не работал на огороде. Не знаю, как там все. Вот научусь… огурцы сажать… И на свежем воздухе… — Он пытался пошутить, но улыбнуться не удавалось: губы вздрагивали и не слушались, в голосе прорывались высокие, напряженные нотки.

— Эй, Рубин, чего застрял? — послышался с улицы голос вахтера.

— Сейчас, ах да… вы, пожалуйста… — коротко и беспомощно взглянув на меня, Яша выбежал из конторы.

В помещении сделалось тихо. Мы все понимали: снятие на общие работы пролог к начатому по чьему-то указанию преследованию.

— «Не работал на огороде», «огурцы сажать на свежем воздухе»… — с неожиданной злобой передразнил Яшу холуй начальника лагпункта Васька-Хорек. Он пришел что-то канючить у завхоза и сидел, развалясь на лавке, с прилипшей к губе замусоленной папироской. — Там тебе пропишут свежий воздух, жидовская морда! — и сплюнул слюнявый окурок на пол.

Яшу оставили жить в нашем бараке. С зарею уводили с работягами и возвращали поздно — огородные работы были не тяжелые, но держали на них по четырнадцать часов. Яша замкнулся, стал избегать разговоров. Вернувшись, торопился к своему месту и тотчас ложился. Мне было видно, как он, поджав ноги, Лежит на боку и не мигая смотрит перед собой.

Когда барак бывал пуст, Яша подходил к окну и, выставив руки к свету, подолгу их разглядывал. На коже множились морщинки, ладони грубели, образовались мозоли, от непривычной сырости болели суставы. Заметив, что кто-нибудь на него смотрит, Яша прятал руки и отходил. Вызволить его с общих работ не удавалось. Оскорбленная певица, жена начальника УРЧ, распаленная доведенными до ее ушей рассказами Яши о неудаче, пообещала: «Будет знать, как трепаться!»

Полили дожди, выпал мокрый снег, и грязь стала непролазной. На Яшу было страшно смотреть. Шла уборка картофеля. Яша приходил иззябший, со сведенными холодом, вымазанными в глине руками; его расползшиеся опорки оставляли на полу грязные следы. Ворчливый, придирчивый дневальный молча брал швабру и вытирал за ним. И все-таки тщедушный, слабогрудый Яша не слег. Об этом приходилось жалеть: лучше бы он свалился с температурой и попал в стационар. И расположенные к нему врачи опасались положить его в больницу здоровым: из-за затеянной интриги он был на виду.

Яша молчал целыми днями и украдкой все разглядывал свои огрубевшие руки. Утрата беглости пальцев — конец карьеры пианиста. Он перестал, как всегда делал раньше, наигрывать по столу и по доскам нар: не верил, что руки удастся спасти. И вот случилось непоправимое.

Утром, как всегда, Яша пошел было на развод, но вдруг, не дойдя до двери, повернул обратно, к нарам.

Сел и стал неразборчиво что-то выкрикивать. Я разобрал: «…никакого права!..» Мы бросились к нему:

— Яшенька, не смейте этого делать! Бы себя погубите. Потерпите, устроится…

— Яша, у тебя пятьдесят восьмая. За отказ от работы, знаешь…

— Яша, без разговоров расшлепают…

Он упрямо и потерянно повторял:

— Они не имеют никакого права… У меня пропали руки — это моя профессия. Я не могу больше, я объясню… Они не понимают…

— Боже мой, Яша, пока не поздно, бегите на развод. Потом попробуем, напишем заявление, придумаем что-нибудь — только не это! За отказ ухватятся и погубят! Пришьют саботаж…

Отчаяние сделало Яшу глухим. Он все твердил про свои права и руки музыканта. Больной, взъерошенный воробьенок, вздумавший обороняться…

В дверях появился нарядчик.

— Ты что это, Рубин, от работы отказываешься? — миролюбиво обратился он к нему с порога.

— Они не имеют права… Я требую перевода на другую работу…

— Права, права… Чудило ты, парень, — снова спокойно ответил нарядчик. — Брось-ка лучше эту канитель. Выходи поскорее.

— Не могу, я… протестую… я требую…

— Тогда пеняй на себя, а я тебе худа не желаю. — Нарядчик постоял, словно придумывая еще какие- то слова, потом, пожав плечами, повернулся и медленно вышел из барака. Почти тотчас вошли дежурный с вахты и вохровец.

— А ну, собирай барахло, — с ходу приказал он Яше, и оба подошли к нему вплотную.

Его увели. Больше никто никогда его не видел.

* * *

Судьба Яши потрясла Любу. Она стала подчеркнуто холодно относиться к одному нашему общему

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату