беспрерывно льются звуки машин и людей, ветра и птиц – и все это вместе означает, что мир полон порядка. Но это все-таки ложь. Он чувствовал это глубоко и остро, вот только упрекать никого не хотелось.
Иногда это чувство передавалось от остальных людей мира… То вдруг отец, играя с ним или напевая о кораблях и капитанах, сощурится, помолчит, поправит воротник детской распашонки и уйдет, покашливая, к себе за перегородку… А то вдруг нянька, отсидев с ним на скверике и завидев тучку, вздохнет и толкнет коляску к дому, на ходу обращаясь не то к нему, не то к таким же соседним нянькам: «Охо-хо, побежали от дождика, побежали, молочка неродного покушаем, сиротка ты мой маленький, охо-хо…»
Время, когда он научился подымать и держать голову на весу, совпало с другим новым настроением. Его стало подмывать желание беспокоить окружающих. Чаще и чаще устраивал капризы. Его нервировала возрастающая жара города. Его раздражало, как нянька увозит его со сквера домой, в прохладные белые стены. Даже человек правее люстры вызывал какую-то досаду: почему у него все время одна нога, куда спрятал другую, и чего ему приспичило скакать к люстре, а если решил скакать, то уж доскачи, а не мозоль тут глаза которую неделю!
Единственным утешением был отец. Пускай мотивы его песен были не очень точны, а слова непонятны, все равно и голос, и само присутствие отца действовали успокоительно. И даже не в песнях дело. Между отцом и сыном постепенно установился словно тайный заговор. Заговор справедливый и священный, судьба его – вечность. Нет вечности у большинства вещей на свете, но есть настоящие вечные дела – такие, как тайный заговор отца и сына.
И был день, когда ему исполнилось сколько-то месяцев. В честь этого события комната необычайно расширилась от шума голосов, непрерывного топтания многих неизвестных людей, громкой музыки и чужого смеха. Это было вечером, а днем его томила жара улицы, прохлада комнаты, нянька, человек и однообразие питания. Вечернее нашествие гостей ничуть не изменило его настроения, а тем, что отдалило от него отца, раздражало, не меньше, чем городская жара. Звенели бокалы, слышались выкрики, и деловая чепуха речей угнетала все ужаснее… Когда же он пытался уйти от этой муки в сон, за перегородкой прогрохотали стулья, и все гости во главе с отцом ринулись к его кроватке. Краешком глаза он неодобрительно просмотрел всю компанию. Страшная мысль поразила его: а вдруг это новое изменение режима дня?! А вдруг теперь каждый вечер это будет повторяться? Сытые, самоуверенные, самодовольные, они неприятно хохочут, они трогают его, мучат вниманием: «Ах, какой бутуз!», «Чудо, что за прелесть!», «Прелесть какая лапочка…» Что за «лапочка» такая, отец никогда не говорит сладких слов-пустышек. И вдруг – стоп! Так еще никто не смел его брать. Сильные руки и очень грустный взгляд. Решительная женщина… Приятно. И руки пахнут забытым ароматом… Вот это история. Да нет, совсем непохоже, просто красивая женщина, и отец на нее хорошо смотрит… Хоть бы подольше не выпускала, походила бы по комнате с ним на руках. Нет, положила на место, отец приказал. Как это грубо, какое ему дело… Все. Гости ушли за перегородку. А он так и не заснул. Чего ему стоило не зареветь, не устроить истерику, чтобы выгнать из дому всех крикунов, справляющих его личные сколько-то месяцев!… Какое отцу было дело, как это грубо – заставить красивую женщину положить ребенка в постель…
Человечек у люстры резко исчез вместе с люстрой и комнатой. Далеко-далеко утихали голоса людей. Замок щелкнул. Отец лег спать, даже не подойдя к нему. Полная тишина. Невыносимый день. Значит, все ясно. Начался новый режим, завтра опять случится ужасный вечер, и отцу снова будет не до него. А женщина больше не придет, ее отпугнул отец, хотя это грубо и никто об этом не просил.
Терпение лопнуло, и он закричал. Он не плакал, он именно кричал – настойчиво и гневно. Отец проснулся и понял, что это надолго. Поискал очки, включил настольную лампу и нетвердым шагом направился к сыну. Пододвинул поближе табурет и склонился над ним. Он стал кричать еще громче, не желая прислушиваться к уговорам отца, не замечая отцовской растерянности, разговорчивости, нетрезвости… «Извини, я не имел никакого… я тебе сейчас всю правду… Только не плачь, ты же знаешь, я не умею… Ради бога, послушай, малыш…» – доносилось до его слуха, он набирал дыхание и кричал еще сильней и безрассуднее. Отец совершенно растерялся, ему стало казаться, что вся улица, все предметы и даже образы ушедших гостей издают этот ровный, воющий, окаменевший в ушах звук. Горло работало бесперебойно, руки сына выбивались из-под пеленок, соска за соской вылетали за пределы кроватки, лицо раскраснелось, стало старчески морщинистым. Отец устал мычать и бороться, взял сына на руки и стал тупо трясти его, тоскливо уставясь в пространство. Очень хорошо, так вам всем и надо… И отцу, и гостям, и новому режиму, и няньке, и человечку с потолка, и даже матери, которой, может, и не было никогда, а просто померещилась, или это был первый вариант няньки, не устроивший отца…
Встряхнул его, как трясут яблоню. Он вздрогнул и замолчал и побледнел от невероятного испуга. Такого еще не бывало в его жизни. Усталые уши болезненно втянули тишину, и тишина пронзила душу током. Отец и сын впервые внимательно взглянули друг другу в глаза. Очки валялись на полу в компании отверженных сосок. Сын был поражен отцовским взглядом, отец был убит своей дикой выходкой. И вдруг что-то нарушилось в глазах отца. Среди громадных зрачков и ресниц заблестело, задвигалось лишнее и горячей влагой упало на ребячье лицо. Отец спрятал голову в руку, стонал и всхлипывал, а сын покорно лежал на коленях, боясь шевелиться и обратить внимание на себя, на эти обожженные щеки. Там остывало свидетельство его тяжкой провинности. Он посмел нарушить единственно святое и вечное – тайный заговор отца и сына, клятву верности и единства, изменить которой нельзя.
…Летнее солнце, яркое и доброе, пробуждало надежды на счастье, освещало бескрайние пути в любопытное будущее. Все вокруг были им чрезвычайно довольны – и отец, и нянька, и человечек – все вокруг. И он, которому так хорошо удалось восстановить мир в своем мире, решил однажды… заговорить. Пока что его лепет сумел перевести для себя один отец, который восторженно приветствовал конец столь длительного молчания. Сын, кажется, понял, что пора высказываться, пора выразить и свою точку зрения на интересную жизнь. Иногда казалось, что он не просто говорит, а напевает по-своему. О кораблях, о капитанах, о лягушках И скачущих человечках, о мужской дружбе и верности отцу.
Летнее солнце, яркое и доброе, пробуждало бурный интерес к будущему, заставляло говорить и говорить… Какая-то тень легла на коляску, кто-то лишний встал между ним и летним солнцем, ярким и добрым. Он почувствовал на себе долгий взгляд, услышал сбивчивый шепот няньки, перестал говорить и открыл глаза. И тут же увидел родную мать.
Она стала еще красивее, выше и роднее. Она глядела на него весело и удивленно, а рука ее замерла на груди, возле шеи, будто останавливая чье-то движение оттуда, изнутри. Мать и сын еще немного полюбовались друг другом. Потом она спокойно протянула к нему руки. Он испугался, хотел вцепиться в коляску, но прочными оказались пеленки, связавшие все его движения. Он хотел возразить голосом, но во рту оказалась новая соска неслыханной прелести. Мать взяла его на руки, громко поцеловала, знакомый густой аромат властно усыпил его бдительность, а голос окончательно лишил его сил. Не зная, что делать дальше, он крепко уснул, подчинившись прекрасным рукам.
3
Теперь он лежит во всем зеленом посреди кремовых стен. Много дней подряд напряженно всматривался в белый потолок, да так ничего не отыскал. Ни людей, ни зверей – идеальная белизна.
Вокруг него изобилие разноцветных игрушек-погремушек. Они звенят и стрекочут. Вокруг него беспрерывные хлопоты, все ему ужасно рады. Особо волнует всегда неожиданный, всегда долгожданный