ясно, просто. Знакомые картины народной нужды, народного горя он рисовал необычайно убедительно, и каждому слушателю казалось, что именно о нем, о его тяжкой доле говорит этот литейщик с густыми черными бровями на смуглом суровом лице. Закончив речь, Горовой предложил отправить в Питер жалобу – челобитную.
– Долго я с верными людьми советовался на заводах, – сказал литейщик, – и решили мы: надо обо всех утеснениях самой Берг-коллегии донести и просить ее назначить строгое расследование и установить правые порядки в нашем краю!
Алексей Горовой спустился с камня. Суем шумел, волновался, как Онего-озеро во время бури. Посылать челобитье в Питер, где живет сама царица, казалось многим делом непривычным и даже опасным. Толпа выявляла свое настроение в страстных спорах, в неистовом крике. Все смешалось в каком-то хаосе.
Работая локтями, на бугор пробился один из заводских приказчиков – Данила Чурсин, низенький мужик с пышной бородой. Взобравшись на камень, Чурсин замахал руками. От камня кругами пошла тишина и, распространяясь, охватила всю толпу.
– Моя мнения такая будет, православные! – бойко заговорил Чурсин. – Ходоков в Питер посылать – дело сумнительное. Лучше бы ладом раздоры наши покончить, сговориться бы по-божески с начальством. Чай, они такие же люди, как и мы. А разгневаем их жалобами – нам же хуже придется…
Толпа разделилась на два лагеря. Меньшинство настороженно молчало, но многие встретили выступление бородача насмешливыми выкриками:
– Эй ты, хлебна рожа! Беги к управителю, он тя за твою речь наградит, уж больно крепко ты к нему подлизался!..
Чурсин поспешил скрыться в толпе. Следующий оратор взгромоздился на церковную ограду и простуженным голосом старался перекрыть шум людского моря:
– Этта вот Данила Чурсин проповедовал насчет терпения. Но я, хресьяне, скажу: ему терпеть хорошо. У него своя лошадь на дворе да две коровы. Да от хозяина кажинный месяц не пито, не едено три рубли в карман кладет! Так ведь ему, ненасытному псу, и этого мало! Нашего брата, углежога, придирками замучил! Какой уголь ни привези, все плох, никак наряд не выполнишь. А в ведомость небось все полняком заносит!
– Врешь, анафема! – неистово закричал Чурсин из толпы.
– Вру?! А пущай лесорубы да возчики скажут, как к ним ваше иродово племя придирается?
– Верно, истину бает Еремей! – раздались голоса. – Никакого житья не дают, остервенились, проклятые!
Приказчики отругивались по мере сил.
– Вам мирволить – завод в трубу вылетит! Милосердных Лазарей ноне не стало!
Среди суйма замелькали кулаки, полетели сбитые шапки. Приказчиков и хозяйских угодников было немного, их быстро утихомирили.
– Этта вот мой голос, мужики, такой: надо жалобу в Питенбурх без всякого сумненья посылать, я ее первый подпишу!
Закончив речь, углежог Еремей легко спрыгнул с ограды. Его заменил подмастерье Сазон. Голосом, привычным перекрикивать рев горна, он начал:
– Слушайте, мужички, мое простое слово! Все вы порядки наши знаете. Мы хресьяне были казенные, когда нас к заводу приписывали, а теперь нас хуже крепостных поставили. Всем известно, что с нами немец делает! Своё хозяйство у нас развалилось, и поправить нет никакой возможности. Со дворов всех работников позабирали. Было положение по указу – и я тот указ, мужики, знаю, – чтобы из двух работников одного на завод брать, и тот указ не соблюдается!
Мастеровые одобрительно кивали головами: речь Сазона пришлась им по душе.
– И вот мое крепкое слово, мужички, – закончил Сазон, – надо прочие заводы поддержать. Надо нам округу поднять, чтобы все друг за дружку стояли. А ежели один наш завод супротив начальства пойдет, нас, как тараканов, раздавят. Надо все заводы подымать и бумагу всем миром подписывать.
Толпа вновь разразилась ураганом. Страсти накалялись. Уже, как часто бывало на суймах, стенка готовилась идти на стенку. Но противники подачи челобитной увидели, что их малочисленность не дает шансов на победу, и с руганью покинули суем. Мастеровые проводили их насмешками.
Горовой обратился к толпе:
– Все ли, братцы, согласны жалобу подписывать?
– Все, все!
– Ну так слушайте же!
И при внимательном молчании затихшей толпы один из немногих заводских грамотеев прочитал обширную челобитную. В ней излагались все притеснения, чинимые заводским и приписным крестьянам, перечислены были злоупотребления местного начальства за последние годы.
Когда закончилось чтение, Горовой сказал:
– К этой бумаге уже больше трех тысяч мастерового и работного люда с других заводов руки приложили.
Да, недаром по деревням и погостам Прионежья ночной порой бродили смутные тени, хлопали двери домов, зажигались лучины, а через несколько минут с крылечка спускался грамотей, бережно пряча за пазуху грамоту с новым, только что появившимся крестом вместо подписи.
– Выбирайте письменных людей, коим доверяете, – продолжал Горовой. – От вас теперь будем руки отбирать…[40]
Среди грамотеев Вохтозерского погоста у церковной ограды очутился молодой лесоруб Никита Колчин, паренек с льняными волосами и огромными голубыми глазищами. Он сидел на скамейке, в руках у него была походная чернильница с пером, а перед ним растянулся длинный хвост мужиков. Никита писал имя и прозвище каждого на листе бумаги, и записанный непривычной к письму рукой ставил против своей фамилии корявый крест.
Мужики с серьезными лицами проходили один за другим через это неторопливое священнодействие, затянувшееся надолго. Никита и другие доверенные писали медленно, часто дули на озябшие, покрасневшие руки, отогревали чернила за пазухой. Очередь их не торопила. Мужики понимали, что пером писать – не топором рубить.
К вечеру большие серые листы бумаги зачернели рядами кривых и косых крестов – унылая кладбищенская выставка всероссийской темноты и невежества.
Наутро снова гремел завод. Брызжа огненными искрами, лились из пробитых леток струи чугуна, доменщики то и дело бегали пить воду из большой бочки. Как будто все шло по-старому. Но, начиная с Августа Иваныча и кончая учеником, впервые пришедшим на завод, все чувствовали, что это обманчивая тишина.
Назревали большие и грозные события.
Ахрамеев приехал на завод в начале февраля. Узнав о положении дел на заводе, хозяин рассвирепел и дал управителю беспощадный нагоняй.
– Дурак! Пентюх немецкий! – кричал не стеснявшийся в выражениях купец. – Распустил нюни, сидит, как баба! Даром, что ли, я тебе деньги плачу?!
Василий Егорыч покраснел от гнева.
– Я, Василий Егорыч, смотрел… – робко оправдывался немец. – Я очень наблюдал состояние завода… Мастеровые чрезвычайно возроптали от меня за строгость…
– Черта с два ты смотрел! У тебя возмутители под носом ходили, ты и того не видел. Тоже строгость! Суйму не мог помешать!
– Он собрался так неожиданно… Я не предвидел…
– Где главный заводила? Как бишь его, Алешка Горовой, что ли? В колодках сидит? На Петровские заводы еще не отправил?
– Виноват, Василий Егорыч! – Перепуганный немец упал на колени. – Сбежал Горовой… И мальчишка с ним, Никитка Колчин… Слух говорили, в Питер прошение понесли…
– Ах ты, немчура белоглазая!
Ахрамеев затопал ногами, сжал огромные кулачищи. Вид его был так страшен, что Август Иваныч убежал. Вслед ему неслось: