Алексей Смирнов
Замкнутое пространство
Сибирский послушник
Михалковым: Отцу, Сыну и Третьему, что меж ними
Часть первая. РЕЗЕРВИСТЫ
Господа юнкера, кем вы были вчера?
— Un, deux, trois, il ne chantera pas; quatre, cinq, six, buvons du cassis. Il m'a dit qu'elle etait partie, et m'a demande si je le savais. Je lui ai repondu qu'un jour de canicule dans le Bois de Vincennes elle reviendrait peut-etre avec un autre vagabond aux yeux bleus et mandibule carree. Tu es si beau dans ton manteau que je fremis, puis rougis. Tu n'as rien vu, tu n'as rien su. Je suis assis dans mon logis. Je voulais que tu susses cette nouvelle sur elle.[1]
Так передразнивал Швейцер отца Таврикия, который десять минут назад покончил с французским языком и перешел к точным наукам. Склонившись над тетрадью, Швейцер улыбался себе под нос и еле слышно, к большому удовольствию соседа по парте, бубнил бессмысленный монолог, изощряясь в изящной словесности. Его прозвали Куколкой, так как все в нем было точеное и ладное: точеное лицо, то есть скулы и нос, точеная шея, точеный стан. Он мог бы сойти за танцора из старинных часов с завитушками и музыкой.
Швейцера ужалили пером.
Перо было настоящее, гусиное. Считалось, что старинные письменные принадлежности развивают в воспитанниках прилежание — и не только его. Одно дело — бездумно ударить по клавише, совсем другое — самостоятельно вывести каждую черточку и штрих. Доктор Мамонтов утверждал, что письмо пером формирует дополнительные связи между пальцами и мозговой корой, а мелкие движения вообще развивают умственные способности.
Швейцер сложил ладонь лодочкой и, не глядя, завел руку за спину. В ладонь упал бумажный шарик; Швейцер быстро прикрыл его тетрадью и преданно посмотрел на отца Таврикия. Тот ничего не видел и монотонно продолжал урок, излагая основы тригонометрии.
Сидевший рядом Остудин — въедливый тип с лошадиным лицом — присмотрелся и толкнул Швейцера локтем.
— Что там у вас, Куколка? — спросил он шепотом.
— Обождите, сейчас разверну.
То и дело поглядывая на учителя, Швейцер двумя пальцами размял бумажку. Потом приподнял тетрадь и прочитал записку. Там были всего два слова: 'В полночь'.
— Ну, что?
— Не суйтесь, Остудин, это личное.
Сосед по парте пренебрежительно хмыкнул и отвернулся. Делая вид, будто содержание записки ему ничуть не интересно, он поправил сюртук, смахнул подозрительную пылинку, переложил тетради и книги. Но в конце концов не выдержал:
— Подумаешь! Я и без вас знаю, о чем там сказано. И кто написал.
— Знаете — так помалкивайте, — буркнул Швейцер. Ему стало неуютно, потому что Остудин не был посвященным и знать ничего не мог. А если он все-таки знает, то знать может кто угодно.
Через минуту, не в силах вынести неопределенность, Швейцер смягчился:
— Кто же вам сообщил? — спросил он еле слышно, не поворачивая головы.
— Кох, — мгновенно отозвался Остудин, которому тоже не хотелось молчать. Он не искал ссоры — напротив, всячески выказывал заботу об общей пользе.
'Значит, правда', — подумал Швейцер и обернулся, ища глазами предателя. Дородный Кох, у которого даже юношеские прыщи воплощали преизбыточное здоровье, ни о чем не подозревал и сосредоточенно выводил синусы и тангенсы.
— Успокойтесь, Куколка, — прошептал Остудин. — Он не умышленно. Я случайно застиг его за приготовлением смеси.
— Остудин, чем вы заняты? — послышался голос отца Таврикия.
Учитель, сверкая очками, стоял лицом к классу и пристально смотрел на обоих.
— О чем вы сейчас говорили с вашим товарищем?
— Ни о чем, господин учитель, — Остудин встал и вытянул руки по швам.
Таврикий приблизился, коснулся указкой учебников и тетрадей, поворошил. Очевидной крамолы не было, и он сделал шаг назад, наступая на рясу, которая была ему не по росту. Учитель был невысок и мало следил за собой, все больше за другими. Он имел странную манеру отставлять при ходьбе правую руку, пальцы которой были вечно испачканы чернилами. Иногда они снились.
— Итак, мы выбрали пи-квадрат, — заявил он с сомнением, вспоминая, о чем говорил до того. Ряса зашуршала по полу, отец Таврикий пошел к доске. Мелок в его руке выглядел угрожающе, словно учитель собирался им что-то прижечь.
Швейцер, глядя прямо перед собой, пробормотал одними губами:
— Молчите. Вы ставите нас под удар.
— Слово чести, — выдохнул Остудин и обмакнул перо. От волнения он промахнулся мимо чернильницы.
Сосед негодующе вздохнул.
Кох тем временем спокойно царапал в своей тетради. С этим болтуном связались только потому, что ему не было равных в химии. И в сплетнях, если не считать Остудина, но тот человек вообще конченый. Остудин сказал, что застал его за приготовлением смеси: слово «смесь» означало, что Кох, пойманный на месте преступления, мгновенно признался во всем. Возможно, даже не будучи спрошен. Причем тут возможно — наверняка! Мало ли, что он стряпал.
— Швейцер! — у отца Таврикия еще оставались смутные подозрения. Ступайте к доске! Изобразите то, что я сейчас объяснил, в графическом виде.
Швейцер поклонился и принял мел.
Уверенными, размашистыми штрихами он начертил оси координат. Таврикий, довольный его движениями, стоял за спиной и молча смотрел, как доска покрывается кривыми значками. Швейцер украдкой посмотрел на настенные часы: еще две минуты — и в коридоре зазвучит запись церковного хора: большая перемена. Он никогда не понимал, почему сугубо светское образование должно сопровождаться ангельским пением, но это непонимание происходило исключительно из того факта, что Швейцер — как и никто из его сверстников никогда не задавался подобным вопросом.
— Очень хорошо, — послышался голос отца Таврикия. — Не знаю, Швейцер, чем занята ваша голова, но материалом вы владеете блестяще.
Швейцер опять поклонился — отрывисто, так что каштановая прядь упала ему на глаза. Он откинул ее гордым взмахом головы, и учитель подумал, что чрезмерная грациозность жестов не слишком