одежде, волыняк, цивильный.
Когда я переступала труп, задела его ногу своей и вскрикнула. И сразу будто пелена спала с глаз, с разума. Первая мысль: Гришенька и Вовочка мертвы, как этот волыняк… И повалилась на траву и зарыдала. Слезы текли, и будто с ними выходило из меня помрачение. Сколько это продолжалось? И сколько же слез во мне? Надо встать. Я утерлась, высморкалась и встала.
— Вот и умница, — сказала Женя, а Ира попробовала погладить меня по голове.
Я отвела ее руку, двинулась по тропинке. Как бы ни было мучительно, надо быть в здравом уме и памяти. Чтобы не забывать моих мальчиков никогда. Чтобы рассказывать людям, что творили фашисты. А мальчики мои мертвы. Витенька еще жив. После гибели мальчиков он стал ближе мне и дороже. Раньше я бывала несправедлива к нему, а он же отец Вовочки и Гришеньки. Мальчики мои! Вы ушли далеко, далеко, откуда не возвращаются.
Ира и Женя шли за мной. Я, пожалуй, лучше их знаю места и жителей, потому и впереди. Они не противились, но вздохнули. Не надо вздыхать, девочки. Надо идти вперед. Пала роса, тапочки промокли, и ступни зябли. Начало светать. Я шла и думала о том, что когда-нибудь этой или другой дорогой возвращусь на заставу, к могилке сыновей. Будет ли со мной Витенька? Если бы! Вдвоем легче перенести несчастье. Светает. Сколько же времени? Ни у кого часов не было. Возможно, что-то около четырех. Я невольно остановилась. Подошли Ира с Женей, вопросительно посмотрели на меня. А я, сжавшись, ожидала: ударят снаряды, взрывы вздыбят землю. Как сутки, назад. Но вокруг было тихо. Лишь птаха в кустарнике пробовала голос. Они остались стоять, а я присела на кочку, на мокрую траву, — не было сил. Обхватив колени, смотрела вверх, за кромку леса, где небо наливалось светом. И услыхала прерывистый, как бы сдвоенный плач. Так и есть, они плакали вдвоем. Кажется, впервые вижу Евгению плачущей. Ей-то чего слезы проливать? Или Ирине? Игорь-то пока жив. Пока… Стало стыдно, но одновременно во мне росла злость. Хватит реветь! Я поднялась, сказала:
— Пошли!
Они утирались, шмыгали носами. А у меня глаза были сухи. Словно горе мне неведомо. Или словно я такая кремневая. Совсем посветлело, когда мы выбрались на просеку. Песок под ногами волглый от росы. По просеке мы плелись долго-долго. Нет мочи. А отдыхать не велю, за собой тащу. Вот просека уперлась в гравийное шоссе. Из кустарника я понаблюдала: никого. И все ж таки мы пошли не по шоссе, а по тропе вдоль него, — так надежней. К шоссейке примыкал проселок. Вел он на взгорок, и там, на взгорке, среди купы деревьев, в смутном рассветном воздухе угадывались хаты. Мы свернули к проселку, пошли опять не по дороге, а по обочине. В селе кукарекали петухи, лаяла собака, где-то у колодца звякали ведра. А немецких машин не слыхать. И не видать. Что за село? Как называется? Так и не вспомнив, пошла задами к крайней хате, Ира и Женя — за мной. Крадучись, постучала в запыленное окошко. Створки распахнулись. Высунулась простоволосая женщина:
— Хто? А, советки. Заходьте. Сейчас отчиню.
Отчего она так спокойна? Но отчего бы ей не быть спокойной? Пришли. Что дальше? За плетнем мирно хрюкала свинья, мирно хлопал крыльями гусь. А за дверью скреблись, отодвигая засов. Я оглянулась на Женю и на Иру. А они смотрели не на меня, на дверь — с напряжением, с тревогой. От околицы наползал туман, стлался над огородами, роился по двору, перед дверью. Белый туман начал розоветь — первые солнечные лучи.
11
Из-за леса упали первые солнечные лучи, и белый туман превратился в розовый, будто к нему добавили крови, и в эту же минуту прогрохотали разрывы. Скворцов подумал: «Все снова». И затем, вслушиваясь в нарастающую мощь обстрела, подумал: «А что сейчас с нашими женщинами? Как там они?» Он пробудился перед рассветом, ополоснулся из котелка. Жадно, до слюны, захотелось курить. Но курева не было. Разжился папироской у Белянкина. Они подымили, помолчали. Затем Белянкин пошел по обороне, проверить, что и как. А Скворцов остался возле овощехранилища. С бугорка рассматривал в бинокль немецкие позиции. В утренних сумерках было заметно передвижение людей, повозок, машин, орудий. А после, с восходом солнца, загрохотало: и пушки били по заставе и бронепоезд из-за Буга. Появятся «мессеры»? Танки появятся? Мы готовы ко всему, к смерти тоже. Ночью он заходил в овощехранилище, проведать раненых. Двое из них к тому времени уже скончались: лежали окоченевшие, вытянутые, и была в их позах освобожденность от мук. А те, что еще жили, — стонали, бредили, метались в жару. Иногда приходили в сознание, смотрели осмысленно. Замечали склонившегося над ними начальника заставы, один прошептал еле слышно: «Товарищ лейтенант… помирать… все вместе… будем?» — «Вместе», — твердо ответил Скворцов и стал так же твердо говорить другие слова — утешения, подбадривания. Обойденный пулями и осколками, он ничем не мог помочь этим искалеченным, умирающим, разве что участливыми словами, чему цена ломаный грош, особенно если их часто повторять. Но он повторял и будто сам начинал верить, что есть иной выход, кроме смерти.
Грохотало все сильней. Скатившийся при начале обстрела в траншею Скворцов отмечал: снаряды ложатся один возле другого, так можно буквально перепахать тот клочок, что еще удерживают пограничники. Он думал об этом, прижимая к себе автомат, и его не покидало ощущение: чего-то недостает, позарез нужное отсутствует. Вспомнил! Пистолета недостает. Так отдан же Белянкину… В воздухе глыбы суглинка, обломки досок, пелена пыли, вонь взрывчатки, дым выедает глаза. Утро померкло, почернело, словно обгоревшее. Так было и вчера. И сегодня повторится, и застава — что от нее осталось — будет драться, как вчера. Насмерть. Погибать — так всем вместе. Задача — умереть достойно, в плен не попасть. Дымом раздирало легкие, выжимало слезы. Высовываясь из траншеи, Скворцов вглядывался в клубы дыма и пыли; они были столь густы, что в пяти шагах ничего не разберешь. И вдруг разобрал: Белянкин! Выступил из-за поворота, бредет по траншее. Понятно: обошел оборону и возвращается. Но непонятно, с чего обрадовался ему Скворцов. Даже крикнуть захотелось: давай скорей, дорогой Виктор, я ждал тебя! Крикнуть помешал надсадный кашель. Левой рукой хватаясь за грудь, правой Скворцов замахал, Белянкину: сюда, мол, сюда! И еще одна живая душа объявилась. Из овощехранилища выскочил отдыхавший там сержант Лобода, скачками перебежал в траншею. Зевая и улыбаясь, подошел к ним, что-то проговорил — за громыханьем не разобрать. Улыбался! И это не рассердило Скворцова своей неуместностью, не озадачило, а опять же обрадовало. И Лобода с ним рядом? Их уже трое. Вроде стягиваются к овощехранилищу. Потому, наверное, что настают предсмертные минуты, и надо быть вместе и поближе к раненым. В окопах еще старшина Иван Федосеевич и несколько бойцов. Живы ли? Отойдут ли сюда? Скворцов сознавал: обороне конец, всем им наступает конец, и лучше быть вместе, плечо в плечо. И так, локоть к локтю, принять смерть.
А грохот нарастал и нарастал — небывалый, чудовищный, казалось: его не выдержишь, спятишь, завоешь. Но никто не сходил с ума, не выл. И с места никто не сходил. Молчали… Взрывы то сливались в ровный, сплошняком, грохот, то вдруг на секунду улавливалось: снарядные взрывы будто плющатся более мощными, бомбовыми. Будет ли этому конец? Ведь всему же на свете бывает конец. И все-таки он еще жив, коль чувствует, как болят голова и сердце, коль понимает: драться надо до последнего мига. Правильно понимает. И потому смерть обязана погодить. Хоть малость. Он подумал об этом в считанные мгновения, — мысли были скоротечные. А потом они стали обычными — ни быстрыми, ни медленными, — ибо он стал думать об обычном: после артиллерийского обстрела и бомбежки немецкие автоматчики поднимутся в атаку. Автоматчики — что ж, не двинулись бы танки. А на рассвете, до артобстрела, танковые моторы были слышны в лесу. Стихли — начала бить артиллерия. Немцы подтянули танки к заставе? Сколько их? Как пойдут? Вместе с автоматчиками? И как нам быть? Гранат нет, пушек — подавно. Разве что стрелять по смотровым щелям. Против танка с винтовкой и пистолетом не очень повоюешь? Повоюем! На то мы и пограничники. Какое счастье, что сейчас со мной Белянкин и Лобода, где-то недалеко Иван Федосеевич и еще кто-то из бойцов, рядом — те, что в овощехранилище. Вместе мы сильней. Вместе и умирать проще. Если она близка, смерть, то я хочу сказать: прощай, Родина, и не забудь обо всех нас.
Ревели самолеты, разрывы сотрясали воздух и землю. Бомба разорвалась подле овощехранилища, вторая упала на него, посередине, и Скворцов вздрогнул: раненые добиты. Снаряд взорвался вблизи траншеи, Лобода схватился за плечо, из-под сжавших плечо пальцев на гимнастерке проступала кровь. «Крепись, Павло, помогу!» — хотел крикнуть Скворцов и не крикнул: сквозь утихающий гул бомбовых и снарядных разрывов услышал танковый гул. Скворцов вытянул шею, прислушался. И Белянкин вытянул, и даже вторично раненный, морщившийся от боли Лобода. А чего прислушиваться? Все ясно: последний