тем, кто идет со мной. Антону Мельнику верить?
Крукавец подошел к женщинам на шаг. Но осмотрел сперва хлопцев. С ног до головы. Спущенные гармошкой голенища сапог, суконные шаровары, расшитые крестиком сорочки, свитки и польские мундирчики, чубы из-под шляп, конфедераток и немецких пилоток, — уже разжились у германцев, обменяли на горилку. У кого револьвер, у кого винтовка, у кого граната засунута за кушак. Глаза бегают, глядят исподлобья. Не враги, но остерегайся их, Крукавец Степан. Хотя дело у нас общее — самостоятельная и независимая Украина, к Западной мы присоединим Восточную, и будет единое и неделимое украинское государство. Держава! Крукавец поглядел на женщин. Да, они встревожены, но испуга не видать. Смелые советки. А побояться бы надо. Не везде батьки, или, скажем, по-немецки, фюреры, похожи на Степана Крукавца. Есть куда беспощадней.
— Стойте! — сказал Крукавец. — Кто такие?
— Мы и так стоим, — отозвалась одна из женщин, самая молоденькая. — А вы сами кто такие?
— Мы — власть, — с достоинством сказал Крукавец. — И спрашиваем мы, вы отвечаете.
Он говорил с ними, стараясь употреблять восточноукраинские слова, и его понимали. За два года правления Советов потерся среди восточников, схидняков по-западному. Он-то коренной захидняк, западник по-восточному. Потерся, слова запомнил, пригодилось. Дерзить же ему, между прочим, не следует. Он сказал:
— Так кто же вы? Командирские жены? С заставы Скворцова?
— Оттуда, — сказала вторая женщина, самая старшая.
— Куда идете?
— Куда глаза глядят.
— А точней?
— А точней, на восток. — Опять эта дерзкая сопливка. Не надо бы дразнить Степана Крукавца, иначе он может и покусать. А ему бы не хотелось показывать зубы. Они у него, между прочим, острые, волчьи. И еще: москали для него — заклятые враги. И восточники, схидняки, — заклятые враги. А он и русские слова знает. Поднабрался. Пригодится. Сказал с ухмылочкой:
— Сановные товарищи, придется вас задержать, извиняюсь. Чтобы отвезти в комендатуру. Передадим германским властям. Они решат, как с вами поступить, сановные товарищи.
Он улыбался. Хлопцы галдели, глазами ощупывали женщин, отпускали шуточки — закачаешься. Пускай повеселятся, пока у Степана доброе настроение. Да и подыграть им нелишне. С ними ухо держи востро: волки разорвут вожака, если что не так. Сперва Крукавец не очень прислушивался к галдежу, — как обычно, похабничают, — но затем услышал: кто-то предлагал побаловаться сначала с бабами, а после или прикончить, или, если будут молчать, отвезти к коменданту. Крукавец резко сказал:
— Кончай болтовню! Баб доставим в комендатуру. И чтобы пальцем не прикоснуться! Садись!
Стая заворчала, колыхнулась, двинулась к подводам. Да, волчья стая, и вожак должен быть настороже. Пускай видят: уверенный он, сильный, своеволия не потерпит. Баб ему не жалко, можно было б и попользоваться. Но они — держава. Мало ли как все может повернуться. Он приказал советкам садиться на его подводу. Они поколебались, но сели. Кони пошли шагом, возница словно дремал, уткнувшись подбородком в грудь. Отдавший ему вожжи Крукавец угрюмо дымил папироской — настроение испортилось, да и не без причины, — усталость, сонливость сковывали движения. Спиной и локтем он чувствовал, женские тела, думал, что советки молоды и красивы. И что не испорчены, как его Агнешка. Хотя она тоже молода и красива, панская стерва. Крукавец катал папиросный мундштук, пока не перекусил: зубы подпилены, собрался ставить золотые коронки, да тут война, до коронок ли? А зубы стали острые, как ножом режут. Для волка это даже неплохо — подточить клыки, чтоб острей сделались. Он со злобой выплюнул папиросу, достал из пачки другую. И внезапно курить расхотелось. Пропало желание. Это у него случается. И не только с курением. С Агнешкой случается. Ах ты, потаскушка, от которой он когда-то был без ума. Да и сейчас привязан к ней, как пучок соломы к шесту возле корчмы. Шест с пучком соломы — знак, приют путникам. Ну, Агнешка приютила его, загнанного скитаниями и приключениями, отогрела, нельзя Иезуса гневить, добро ему сделала. А потом постепенно все уходило доброе, и осталось тягостное, постыдное, ненужное…
В сельской комендатуре германцы его огорошили: вези в городскую комендатуру, во Владимир- Волынский. Не хотят обузы, спихивают с себя. А как Крукавцу спихнуть? Теперь, когда германцы уже знают о советках, их не пустишь в распыл ни с того ни с сего. Послушался бы хлопцев, может, и не было б лишней мороки: отдай волкам на растерзание, так и некого везти во Владимир-Волынский. Не отдал. Державы побоялся. Не зря ли? Та держава должна кончиться. Ну, задним числом рассуждать бесполезно. Уже поздно, на ночь запру советок в сарай, поутру отвезем в город.
В окнах тлели огоньки ламп и плошек, — при Советах ввели светомаскировку, теперь ее нету, война ушла, кого опасаться? Это Советы пусть опасаются. Люди в хатах ужинали. Трудовой день кончился. А у Крукавца, у Степана, продолжается. Но какая надменная харя была у коменданта! Цедил сквозь зубы, обливал презрением, хилый, золотушный лейтенантик, сопля паршивая. Кого обливал? Союзника! Ну, погодите, господа германцы: мы себе на уме, будем делать вид, что ваши союзнички до гроба, ваши слуги, а потихонечку добиваться своего. Создать правительство, создать государство — вот цель украинского националиста. В своем же государстве мы как-нибудь наведем порядок! Пока бы в своей хате навести порядок. Да его ли хата? Агнешка к себе пустила, бездомного, то ль бродягу, то ль проповедника. А вообще, он недоучка, пристроенный сюда учительствовать лишь потому, что вступил в ОУН. С войной решил забросить учительство, дни горячие, до школьных ли тетрадочек. Да его самого учить надо, ему бы во Львовский университет…
Советок Крукавец запер у себя в стодоле, Агнешка покривилась: «Не мог еще где?» Тут будут перед глазами. Караульных поставил кого посмирней, если волки бывают смирные. Матерых ставить опасно: ночью могут поиграть с советками, а черт-те во что это выльется, как посмотрят на такие игры германцы. Хозяева все-таки они. Повесив на сарай замок, Крукавец ушел в хату. Агнешка наливала воду в рукомойник, подавала мыло, а он рассматривал себя в зеркало, вмазанное в простенок, и думал: «Осаднички, поляки, могли и настоящее зеркало презентовать своей Куколке». И, как обычно, когда вспоминал об Агнешкином прошлом, ревность ударила в темя, застучала дурной кровью. А когда думал о настоящем, кровь стучала еще сильней: не приходил ли кто к Агнешке, покуда он отлучался?
Ужинал неохотно, вяло. Игриво подмигнув, Агнешка поднесла горилки. Он выпил, но аппетита не прибавилось. Агнешка пригубила из его же кружки, подкладывала ему лучшие кусочки, ластилась. Выпрашивает Куколка — так ее прозвали на селе. Крукавцу известно: не за одну красоту, а за уступчивость, осадникам не отказывала, бабы брешут — с самим графом Ядзеньским путалась, будто граф и обабил ее, девчонку-прислугу. Агнешка все отрицает, ясновельможный граф исчез в тридцать девятом, когда пришли Советы. Крукавец угрюмо озирал уставленный едою стол. Чего-чего нету, а не жрется. И бутылки с горилкой и самогоном красуются, а не пьется. В центре стола жареная курица, любимое блюдо, и от нее нос воротишь. Заелся, Крукавец? Утречком топором-сучкорубом оттяпал башку, дура курица билась, хлопала крыльями, из перерубленной шеи хлестал фонтанчик…
Они легли в постель при свете — Агнешка завела эту моду, и лампа освещала Агнешкино лицо, на котором сквозь молодость и даже детскость проступало женское. Когда-то это нравилось Крукавцу, теперь же думал: «Потаскуха», — лежал равнодушный или же раздраженно-злой. Ну, а раздражение и злость, известно, плохие помощники в любви. Он лежал, снедаемый бессонницей и мыслями. Собственно, бессоница-то и была из-за мыслей. Лезут в башку, хоть ты тресни. Про свою жизнь думаешь нескладную, про Агнешку, про украинское националистическое движение — попробуй в нем разобраться, не так-то легко, про то, что было за день, — неприятностей и забот вполне хватает. Сейчас Крукавец думал о женщинах, запертых в стодоле. Не покормил их, воды не дал, да и Агнешка не напомнила. А, ничего, не сдохнут. Харч у них есть, ссудил кто-то из сельских, а утром ведро воды выставлю, я не жадный! Крукавец рассмеялся беззвучным злобным смехом и скрипнул зубами. О, в подобные минуты он ненавидел всех, весь мир! И себя немного. Провались все в преисподнюю! И русские, и поляки, и немцы, да и украинцам туда же дорога. Но и ярость не заглушала в нем трезвые, деловые мысли о том, что надо проверить караульных. И он поднимался с кровати, шлепал босой к окну, вглядывался. А то и выходил во двор, как будто покурить. Не заснули б караульные, еще пакостней — не сотворили б чего с советками. И Крукавец, пыхтя папиросой, улавливал далекую, смутную связь между его стараниями уберечь этих трех женщин от мужских посягательств и тем,