— Похоже, Хомский, что мне придется покинуть насиженное гнездо.
— Не бойтесь, доктор, — откликнулся Хомский, и от его слов на сердце у Ватникова запели скрипки. — Ведь я остаюсь с вами, я никогда вас не покину, мой дорогой друг.
Сердце Ивана Павловича растаяло. Он готов был перетерпеть любые лишения и невзгоды, снести насмешки и унижения ради одной такой минуты, когда бесчувственный, несуществующий призрак вдруг оборачивался на миг, на долю секунды заботливым, горячо любящим другом.
…Прошло еще полчаса, и Васильев, заведующий травмой-реабилитацией, стучался в кабинет Николаева. Бронеславы Виссарионовны Гоггенморг нигде не было видно, приемная пустовала.
Дмитрий Дмитриевич, осунувшийся и постаревший, сидел за столом. Тень Медовчина уже хозяйничала в кабинете, запах Медовчина пропитал пол, стены и потолок. Казалось, что все убранство кабинета, сам кабинет и его обитатель повисли на волоске, водрузились на глиняные ноги, готовы сняться и отправиться с плавание к берегам, откуда не возвращаются.
— У нас… — начал Васильев с очевидным усилием. — У нас, Дмитрий Дмитриевич… неприятность. Нам надо переводить Ивана Павловича, и делать это срочно. Он говорит, что в супе — собака, которую он отобрал у начмеда. И отказывается кушать.
Николаев помолчал, и было непонятно, расслышал ли он сказанное. Но оказалось, что да, расслышал.
— Собака, правильно, — проговорил он безнадежно. — Ведь этого следовало ожидать, разве не так?
Васильев не ответил. Глядя в окно и отчаянно желая хотя бы ненадолго переменить тему, он произнес:
— Что-то Бронеславы Виссарионовны не видно. Не заболела, случайно?
— Я ее рассчитал, — отозвался Николаев. — Уволил по собственному желанию.
— Не понимаю, — сказал Васильев.
Он хотел этим сказать, что недопонял, чьим было это собственное желание — самой Бронеславы Виссарионовны или же Николаева.
— Так вот и уволил, — с ожесточением огрызнулся Дмитрий Дмитриевич. — Вот вы у меня где все… — Он переломился. Внутренние заградительные сооружения рухнули под напором всесокрушающего потока эмоций. — Вы не люди… а какие-то… честное слово, какие-то… пляшущие человечки.
В исполнении Николаева это прозвучало как приговор, презрительный в высшей степени. Васильев стоял и обеспокоенно всматривался в его Желтое Лицо.