писал Бердяев. Или — о том же, но другими словами: «…всегда, всегда я считал себя человеком большого калибра, верил, что отмечен я перстом Божьим среди других людей, и этого сознания не могут уничтожить во мне никакие силы мира». В одном из писем, уже из Киева, Николай признавался: «У меня часто бывали припадки болезненного раздражения и неистовства, когда я поклонялся себе, как богу (все-таки с маленькой буквы), а людей никогда не мог любить, не мог никого считать равным себе». Он верил в свое «высокое предназначение в мире», в то, что многому может «научить людей», описывал интерес к себе со стороны участников философского конгресса в Женеве и не случайно просил Лидию сохранить «для потомства» одно из своих «философских» писем. Конечно, такое самолюбование и некритическое отношение к себе можно объяснить молодостью: Бердяеву было 30 лет, а в эту пору многие склонны переоценивать свою уникальность, непохожесть на других и рисовать себе неординарную жизнь. Кто-то мечтает о Нобелевской премии, кто-то — о кругосветных путешествиях, а Бердяев мечтал о философской славе, — в этом нет ничего необычного. Но вместе с тем в этих строках проявилась не только завышенная самооценка молодого человека, но и некоторые черты характера, не связанные с возрастом. Читая письма Бердяева, написанные уже пожилым человеком, его автобиографии, «Самопознание», можно заметить, что Николай Александрович всегда был склонен несколько переоценивать, преувеличивать свою роль в тех или иных событиях, интерпретировать произошедшее с наиболее приятной для себя точки прения. Влюбленность в себя сохранилась у него на всю жизнь.
Из писем встает и тот образ будущих отношений с любимой, которых ждал Бердяев. С одной стороны, он, как и миллионы влюбленных мужчин до и после него, просил любимую прислать ему фотографическую карточку, говорил, что хочет взять ее на руки и унести далеко-далеко, беспокоился, почему долго не приходят ответные письма, выводил: «целую твои ножки», ревновал к Виктору Раппу («В Люботине ли твой муж (идиотское слово) и какие у тебя с ним отношения?»). Но с другой — писал ей большие философские письма, в которых объяснял свое миросозерцание, говорил о «трансцендентности всякого бытия мышлению», предлагал найти себе «желанную и до известной степени удовлетворяющую работу» вместе с ним в петербургском журнале (это желание не сбылось, — Лидия Юдифовна никогда не работала), а главное — строил модель будущих отношений, свободных от власти обыденности. «Нужно… сбросить с себя эту кошмарную власть обыденности, какими бы добродетелями она ни прикрывалась, — обращался Бердяев к Лидии. — Мы должны создать для себя необыденный мир, наше собственное царство, и я верю, что мы это сделаем… Мы победим прозу жизни и не позволим обыденности нас засосать… У нас должно быть то, чего ни у кого нет».
В своих статьях того времени Бердяев вспоминал теорию Платона о двух типах любви — об «Афродите небесной» и «Афродите пошлой, простонародной». Любовь Афродиты пошлой, как писал Платон, — это как раз та любовь, которой любят люди ничтожные, они любят своих любимых больше ради их тела, чем ради души. Чувство же, вызываемое Афродитой небесной, — это духовный союз, предполагающий взаимное совершенствование, когда человек сделает для возлюбленного все что угодно, но и сам при этом станет лучше («…а это прекрасней всего на свете», — замечал Платон). Платоновский миф о двух Афродитах явно оказал большое влияние на Бердяева. Для Бердяева разница между Афродитой небесной и Афродитой простонародной — это разница между любовью личной, ведущей к бессмертию индивидуальности, и любовью природной, безлично-родовой, цель которой — размножение. В его письмах к Лидии есть замечательный абзац, который помогает понять, что значило для Бердяева настигшее его чувство: «В жизни своей я любил только три вещи, — писал Бердяев из Цюриха, — любил неумело и беспредельно, философию, свободу, красоту. Теперь также люблю еще одну большую вещь, красивую, свободную и философскую, люблю тебя, хочу окружить тебя красотой, построить для тебя храм и поклоняться тебе, там самым поклоняясь и самому себе». Поклоняться любимой, — но и поклоняться самому себе: платоновский идеал взаимного совершенствования, утверждения индивидуальности, родства душ, а не тел.
Вместе с тем телесный момент много значил для молодого Бердяева. Проблемы пола обсуждались им не только теоретически, но и применительно к будущей жизни с Лидией, ведь настоящая любовь в его представлении подразумевала гармоническое слияние духовного и плотского начал. Лидия, видимо, думала иначе, и он ей отвечал: «Я не верю в чистоту физических аскетов, аскеты обыкновенно или развратны в воображении или их добродетель есть продукт малокровия и худосочия», «аскетизм есть разврат бессилия». Сохранилось киевское письмо, написанное в октябре 1904 года, после какой-то знаменательной для двоих встречи, отношение к которой у Бердяева было двояким: «Мне бесконечно грустно и больно, что я был таким вчера, но может быть лучше, чтобы ты знала, с кем имеешь дело», — писал он Лидии. В этом письме была фраза, которую можно по-разному проинтерпретировать: «…надо мной тяготеет проклятие половой ненормальности и вырождения». Имел в виду Бердяев какие-то стороны семейной истории или особенности своей сексуальности — неясно, но он откровенно признавался: «…с ранних лет вопрос о поле казался мне страшным и важным, одним из самых важных в жизни. С этим связано у меня очень много переживаний, тяжелых и значительных для всего существования». Бердяева беспокоило и пугало, что в сексуальных вопросах его опыт и опыт Лидии «очень различный», что они по-разному относятся к этой стороне жизни. Их отношения были, по его собственному определению, «слишком дружескими и детскими, слишком бескровными и постными». Хотя Лидия уже была замужем, отсутствие сильного чувства к Виктору Раппу, полученное провинциальное воспитание, религиозность, характер и темперамент сыграли свою роль, — Бердяев буквально испугался того, что в ней «еще дремлет пол»: «…ты как будто бы еще бесполое существо, и мне страшно от мысли, что я, может быть, не разбужу в тебе его (пол. —
Читая бердяевские письма, я невольно удивлялась тому, что в них он говорил о философии, поле, духовном родстве, обретении полноты бытия, но в них почти не было «прозы жизни»: где они будут жить вдвоем, каковы будут источники их материального благополучия (хотя финансовое положение обоих нельзя было назвать устойчивым), как должна выглядеть их совместная жизнь в бытовом плане… Думаю, дело в том, что Бердяев представлял себе их любовь как возможность совершенного бытия, где дух и пол будут слиты, где индивидуальность одного будет дополняться (но не ограничиваться!) индивидуальностью другого, а для такого совершенного бытия абсолютно не важны бытовые рамки. Конечно, мечты о таком совершенстве были утопией — многие семейные лодки разбились о быт, — но подобная установка Николая, несомненно, повлияла на характер его отношений с Лидией, в которых быт никогда не занимал главенствующего места. Не видел Бердяев себя и в роли отца; как отмечала Зинаида Гиппиус, он «к детям был равнодушен». Николай Александрович даже теоретическое обоснование давал такой позиции, считая, что «биология устанавливает обратную пропорциональность между рождаемостью и индивидуальностью. Если органические силы идут на продолжение рода, то они естественно убывают для создания совершенной индивидуальности»[87]. Он воспринимал любовь как встречу двух личностей, где все остальное — не слишком важный фон, не более того.
Лидия отвечала Бердяеву реже, во многих письмах он описывал, как ждет от нее весточки, но не