что Бердяев обратил ее внимание на изображение руки — почти бесплотной: «…рука эта уж один дух, уже не плоть». Заметив восторг в его глазах, она объяснила его так: «Восторг в глазах Бердяева выдает мне его тайну — ненависть к плоти, надежду, что она рассыплется вся».
Отношение Бердяева к плоти и полу действительно стало другим. Если вспомнить его письма периода влюбленности в Лидию, когда он убеждал ее в важности телесной любви, или работы, где его строчки перекликались с розановскими темами, то изменения покажутся особенно заметными: к концу «московско- православного» периода Бердяев буквально противополагал дух плоти, христианство воспринимал как противопоставление природному миру, а плотскую любовь — не как необходимую часть гармонического слияния личностей, а как мучительную власть природного, безличного, родового начала над людьми. Конечно, в таких изменениях сказалось и влияние православного окружения, и принятый в нем культ христианской аскезы, но, видимо, имел значение и личный опыт семейной жизни…
В конце своего земного пути Николай Александрович так писал о себе и своем отношении к телесности, к материальному миру: «Если бы меня спросили, отчего я более всего страдаю не в исключительные минуты, а во все минуты жизни и с чем более всего принужден бороться, то я бы ответил — с моей брезгливостью, душевной и физической, брезгливостью патологической и всеобъемлющей. Иногда я с горечью говорю себе, что у меня есть брезгливость вообще к жизни и миру. Это очень тяжело. Я борюсь с этим. Борюсь творческой мыслью, и это более всего, борюсь чтением, писанием, борюсь жалостью. И опять возвращаюсь к брезгливости и содрогаюсь от нее. Она направлена и на меня самого. Я часто закрываю глаза, уши, нос. Мир наполнен для меня запахами. Я так страстно люблю дух, потому что он не вызывает брезгливости»[191].
В Риме почта приносила Николаю Александровичу тревожные письма из Киева: его мать была опять больна, денежные дела становились все более тяжелыми и запутанными, родители слали «Коле» телеграммы с просьбой срочно приехать и помочь. Бердяев очень нервничал, переживал, плохо спал, кричал во сне. Лидия Юдифовна была против возвращения. «Слезы жены, возмущенной эгоизмом стариков: нарушить так трудно давшуюся ему передышку»[192], — вспоминала Герцык. Кстати, Герцык узнала о тяжелой семейной ситуации не сразу, а только спустя несколько дней после приезда в Рим: Бердяев не хотел рассказывать ей о болезни брата, об остром безденежье, но по настоянию жены Евгению Казимировну посвятили в непростые семейные проблемы. Скоро Бердяевы вынуждены были покинуть Италию, они уехали в Россию. Герцык же осталась в Европе еще на некоторое время. Она писала из Лозанны Вячеславу Иванову: «Теперь о Николае Александровиче. Он переживает очень тяжелое время. О болезнях в семье, о преследовании со стороны родственников, о буквальной нищете их Вам, верно, рассказала Мария Михайловна. Под влиянием же глухого постоянного осуждения и непризнания со стороны Булгакова, Эрна, Рачинского он переживал этой зимой угнетающие сомнения. Эта оскорбительная, потому что всегда замалчиваемая, вражда против него была мне тяжела в Москве, и я понимаю, что виною этого только их разность… Теперь, когда они открыто высказали свою рознь, разность своих путей, стало уж легче»[193].
Действительно, позицию Бердяева не принимали бывшие единомышленники по «Пути»: его книга о Хомякове была встречена прохладно. Ф. А. Степун, например, указал на субъективизм в трактовке Хомякова — Бердяев рассмотрел лишь те моменты наследия философа, которые ему импонировали, оставив в тени многие важные моменты хомяковской философии, упомянув о них вскользь и мимолетно[194]. Булгаков согласился со Степуном, сказав про книжку, что это не столько Хомяков, сколько Бердяев о Хомякове (но разве бывает иначе?). «Философия свободы» тоже не нашла поддержки в «Пути». Евгений Николаевич Трубецкой сделал доклад в Религиозно-философском обществе с критикой позиции Бердяева. Булгаков сказал общим знакомым, что с Николаем Александровичем было трудно работать в издательстве, и эту оценку тут же довели до сведения Бердяева… Николай Александрович очень переживал этот период непонимания и расхождения с людьми, которых недавно считал единомышленниками. С В. Эрном, противоречия с которым тоже были достаточно болезненны, Бердяев встретился в Италии — и часть проблем была снята после беседы. Булгакову он написал резкое письмо (которое скорее усугубило ситуацию, чем помогло ее разрешить). Окончательный разрыв с «православными кругами» был неминуем: Бердяев был слишком индивидуалистом, чтобы сковывать себя догматическими цепями. Но разрыв с «Путем» тяжело ему дался — и морально, и финансово: издательство было не коммерческим, цели получить прибыль перед собой не ставило, и Морозова платила за тексты авторам большие деньги. Замену такому заработку было найти трудно.
В конце мая 1912 года Николай Александрович поехал к родным, в Киев. Приехал вовремя: успел застать Алину Сергеевну живой, попрощаться с ней. В июне она умерла. Бердяев сильно переживал эту потерю, — он был привязан к матери. После устройства похорон, оплаты самых необходимых счетов — за лечение брата и отца — Николай Александрович уехал в Бабаки, где провел с Лидией остаток лета. А в сентябре отправился в Судак — к сестрам Герцык. С погодой ему не повезло: в Крыму было ветрено и холодно, в море не купались, любимый виноград в том году не уродился, прогулкам мешал ветер… Зато Бердяев много работал, — он писал книгу о творчестве, многие идеи для которой почерпнул в своей итальянской поездке.
В конце сентября Николай Александрович вернулся в Бабаки, работал и там, но через месяц вынужден был поехать в Польшу — разбираться с запутанными делами отцовского майората. Александр Михайлович привел майорат в полное разорение, что имело особенно болезненные последствия, так как майорат был последним и единственным источником дохода и для самого Александра Михайловича, и для его старшего сына. Николай Александрович попытался поправить сложившееся положение, но не думаю, что слишком успешно, — он начисто был лишен деловой жилки. Даже в этой поездке Бердяев продолжал писать: книга его захватила и не отпускала. Вернувшись в Бабаки в конце ноября, он смог полностью уйти в работу. Книга была вчерне готова, когда перед самым Рождеством Бердяевы вернулись в Москву. Жизнь в Бабаках, конечно, была гораздо дешевле, но Бердяева ждали в столице разные «литературные дела».
Место для обитания в Москве им нашла Евгения Герцык, — она поселила Бердяевых вместе с сестрой Лидии Юдифовны недалеко от Остоженки, в гимназии у своей подруги, Веры Степановны Гриневич. Бердяевы были знакомы с Гриневич и раньше. Для них ее гостеприимство стало неоценимой находкой: денег на то, чтобы снять свою квартиру, у них не было. Они прожили в доме Гриневич несколько месяцев — до самого отъезда в мае в Бабаки. Вера Степановна была дочерью коменданта Судакской крепости, с детства дружила с сестрами Лубны-Герцык и — через сестер — со многими выдающимися людьми своего времени (Мариной Цветаевой и Софьей Парнок, Максимилианом Волошиным и Вячеславом Ивановым, Сергеем Булгаковым и Владимиром Эрном). Поэтесса, переводчица, Вера Степановна в 1907–1908 годах организовала в Петербурге издательство, а позднее, перебравшись в Москву, пыталась организовать гимназию имени В. С. Соловьева. По ее замыслу, это должно было быть учебное заведение для детей, «пронизанное евангельским духом любви и братства, истиной народной» [195]. Проект не удался, хотя Гриневич пробовала привлечь к нему талантливых и известных людей. В частности, она приглашала в гимназию Александра Викторовича Ельчанинова (ставшего в 20-х годах отцом Александром), известного православного философа, писателя, педагога, некоторое время исполнявшего обязанности секретаря Московского религиозно-философского общества, близкого друга отца Павла Флоренского.
Сохранилось письмо Ельчанинова Флоренскому, где есть упоминание о гимназии Гриневич: «… недавно я получил письмо от незнакомой мне дамы Гриневич, которая, по рекомендации Эрна, Новоселова, Бердяева и Аггеева, предлагает мне стать во главе основываемой ею школы (в Крыму или под Москвой); школа должна быть христианской по духу. Я согласился бы на это, если бы не последнее условие: у меня, конечно, не хватит наглости быть основателем христианской педагогики (ибо таковой еще нет, если не считать монастыри)»[196]. В ответе Павла Флоренского содержалась не очень лестная характеристика Веры Степановны и ее проекта: «Дорогой Саша! Пишу тебе наскоро, т. к. весьма занят. Прежде всего относительно М-те