идеале, он не был согласен на меньшее. Публичные нападки Струве (через газету! не в личной беседе!) Бердяева обидели и, как он писал Булгакову, сделали для него очевидным, что братскими отношениями здесь и не пахнет… Булгаков тоже довольно тяжело пережил этот момент в истории братства. Он даже думал, что братство распадется, но этого не случилось. Бердяева иногда приглашали на заседания, он с удовольствием участвовал в обсуждениях, но частью братства Святой Софии более себя не считал.
Когда материальное положение Бердяевых стало более устойчивым (прежде всего благодаря YMCA), Николай Александрович настоял на поездке Лидии на море. Она неважно себя чувствовала, была плаксива и часто находилась в подавленном настроении. На семейном совете было решено, что морской воздух пойдет ей на пользу. Несмотря на то что нервная система Лидии была крайне неустойчива в тот момент, их отношения с Николаем Александровичем не пострадали от коренных изменений в их жизни, — они были чрезвычайно ласковыми и доверительными. В своих письмах с морского курорта Лидия называла его «малютка мой», подписывалась — «баловушка»[321], рассказывала, как скучает. Бердяев отвечал ей такой же нежностью и вниманием, но ощущал себя одиноким. Лидия понимала это, как понимала она и то, что многое, происходящее в душе ее мужа, остается для нее закрытым, недаром она жаловалась ему же на его замкнутость. Бердяев старательно закрывал свой внутренний мир от посторонних — это несомненно было чертой его характера. Но иногда — с Зинаидой Гиппиус, с Евгенией Герцык — плотно закрытые створки его души все же приоткрывались…
В ноябре 1923 года Бердяев оказался на две недели в своей любимой Италии, в Риме — там проходила конференция, организованная Итальянским комитетом помощи русским интеллигентам. Из Берлина для участия в конференции, помимо Николая Александровича, прибыли Б. Зайцев, С. Франк, Л. Карсавин, Б. Вышеславцев, П. Муратов, М. Осоргин. Бердяев прочитал по-французски доклад «Русская религиозная идея». Рим вызвал волну воспоминаний — о том, как они с Евгенией ходили по старым базиликам, пили кофе в римских кафе, любовались фонтанами… Тогда Бердяев говорил о том, что не любит Рим, сетовал на мертвенную скуку «мраморов Ватикана с напыщенным Аполлоном Бельведерским и грузными ангелами, нависшими над алтарями барочных церквей»… Действительно, он предпочитал Флоренцию, замершую в Ренессансе. Но сейчас прогулки по солнечным даже в ноябре римским улицам вызвали чувство тоски по оставленному, прошедшему, прожитому. Под влиянием воспоминаний Николай Александрович послал открытку в Судак, причем специально выбрал такую, где было изображено место, памятное обоим, — пьяцца Венеция. Он предложил Евгении Казимировне подумать о переезде в Европу.
Герцык с радостью получала весточки от Николая Александровича, в ответных письмах рассказывала о своих мыслях и чувствах. Писала, что полюбила «странничать» — с котомкой за плечами проходила совсем одна иногда по сто верст по родным крымским дорогам («Такая свобода и полное отсутствие страха»). Но от планов эмиграции наотрез отказалась: «Живем мы благополучно, хоть и бедно. Пойми, друг мой, чтобы переезжать с такой больной — нужно иметь неограниченные миллиарды» [322]. Ее сестра, Аделаида, была очень больна, знала, что скоро умрет (так и случилось — она умерла 25 июня 1925 года в Судаке, оставив на попечение сестры и мужа двоих сыновей), Евгения Казимировна не могла оставить ее. Мысль о близких людях, оставшихся в России, прежде всего — о Евгении, угнетала Николая Александровича и заставляла с особенной остротой чувствовать все границы и километры между ними. Спасала работа.
Берлинский период оказался для Николая Александровича плодотворным. Он познакомился с рядом выдающихся немецких мыслителей — Освальдом Шпенглером, книгу которого обсуждали на собрании ВАДК в Москве, с Максом Шелером и Германом Кайзерлингом, который помог опубликовать на немецком его книгу «Смысл истории» и стал довольно близким человеком для Николая Александровича. «Брал очень много книг из Берлинской государственной библиотеки и перечитал целую литературу» [323], — вспоминал Бердяев о своем берлинском бытии. Но он не только читал, но и много писал. В Берлине увидели свет несколько его книг, — как написанных еще в России, так и созданных здесь. Были опубликованы «Миросозерцание Достоевского» и «Смысл истории», рукописи которых Николай Александрович вывез из Москвы, и небольшая книжка «Новое средневековье», законченная уже в Берлине и напечатанная в издательстве «Обелиск». Первые две книги были написаны Бердяевым на материале тех курсов лекций, что он читал в ВАДК и в Московском университете, но именно третья принесла ему европейскую известность.
Книгу, посвященную Достоевскому, можно назвать одной из лучших в обширном «достоевсковедении». Для Бердяева эта работа во многом носила принципиальный характер, ибо «творчество Достоевского есть русское слово о всечеловеческом… Понять до конца Достоевского — значит понять что-то очень существенное в строе русской души, приблизиться к разгадке тайны России»[324]. Предисловие к книге было датировано Бердяевым сентябрем 1921 года. Бердяев пояснял читателям, что книга была написана еще в Москве. (Философу удалось вывезти из Москвы автографы пяти книг, четыре из которых он опубликовал в 1923–1926 годах, а одна, «Духовные основы русской революции», в полном виде так и не была издана.) В книгу о Достоевском автором было вложено много личного, и творчество Достоевского было рассмотрено им сквозь призму собственной философии свободы. Правомерен ли такой подход? С одной стороны, Бердяев проницательно и тонко показал, какую огромную роль в миросозерцании писателя играла диалектика свободы. Для Бердяева Достоевский — не только великий художник, но и «гениальный диалектик, величайший русский метафизик», которого интересовал человек, выпавший из колеи обычных действий и поступков, «отпущенный на свободу», бунтующий, а не спокойный обыватель в привычной череде своих поступков. Романы Достоевского — исследование судеб и путей человеческой свободы, может быть, именно поэтому Бердяев, создатель философии свободы, воспринимал творчество писателя как свою «духовную родину». Но, с другой стороны, Достоевский, разумеется, не исчерпывается темой свободы, хотя и включает ее. В этом смысле книга Бердяева — не только и не столько о миросозерцании Достоевского, сколько о миросозерцании самого автора.
Бердяев «расшифровывал» судьбу свободы того или иного персонажа романов Достоевского: беспредметна и пуста свобода Ставрогина и Версилова, разлагает личность свобода Свидригайлова и Федора Павловича Карамазова — такая свобода с неизбежностью ведет к угашению личности, она поражает болезнью человеческую совесть и приводит, в конце концов, к насилию (а значит, и к отрицанию самой свободы). Характерен в этой связи пример Шигалева, проходящего путь от безграничной свободы и своеволия к безграничному деспотизму. Почему? Потому что, несмотря на свою значимость, свобода не может быть самодовлеющей целью человеческого бытия. Такая «неприкаянная» свобода патологична, порочна. В самой свободе содержится указание на ее использование для ценностей высших, нравственных, которые для религиозного философа всегда связаны с Богом. Именно в зависимости от различной своей ориентации свобода может привести к Богочеловечеству — раскрытию в каждой личности божественного творческого начала, нравственному возвышению человека, или к человекобожию — своеволию, бунтующему самоутверждению человека, когда нет ничего выше человека (на этом пути человек гибнет как моральное существо). Но «если все дозволено человеку, то свобода человеческая переходит в рабствование самому себе… Образ человеческий держится природой высшей, чем он сам», — предупреждал вслед за Достоевским Бердяев.
В своей книге Бердяев не раз употребил слово «бесы» (вообще часто встречающееся в его работах), и не только как заглавие известного романа Достоевского. Бердяев попытался раскрыть природу зла, показывая, что, когда человек одержим «бесовской» индивидуалистической или коллективистской идеей, для него возможна любая жестокость или бесчеловечность. «Если Бога нет, то все позволено» — эта формула явно и скрыто присутствует во всех романах Достоевского. Раскольников, рационально «рассчитавший» убийство старухи-процентщицы, разговор черта с Иваном Карамазовым, болезненная одержимость Кириллова — иллюстрации путей атеистического бунта, своеволия и одержимости. Своего рода логическое завершение этот процесс истребления свободы в результате освобождения ее от высших нравственных начал получает в концепциях принудительного «человекоустроения». Достоевский, интуитивно ощутивший надвигающуюся революцию, предостерегал, что она может привести не к свободе, а, наоборот, к страшному порабощению человеческого духа, стать «судорогой» шигалевского толка. Естественно, что эта тема была близка Бердяеву, который в целом ряде своих работ анализировал революционную идеологию русской интеллигенции.