другие. Такие «большие» встречи продолжались два года (1926–1928), потом они как будто исчерпали себя, интерес к ним стал падать. Тогда, по предложению Бердяева, они были видоизменены: вместо больших публичных собраний решили проводить камерные собеседования заинтересованных людей, — дома у Бердяева. Идею опять поддержал Жак Маритен — с условием, что на этих встречах не будет больше протестантов. Авторитет Маритена стал своего рода «магнитом» для западных религиозных философов и богословов. Такое изменение формы межконфессиональных встреч опять вдохнуло в них жизнь. В «коллоквиуме» у Бердяева принимали участие и православные богословы — не только Булгаков, но и Зеньковский, и отец Г. Флоровский (тоже преподававший тогда в Богословском институте). Для последнего эти неформальные встречи имели огромное значение. В них он приобретал опыт экуменического общения, они помогли усовершенствовать его концепцию «неопатристического синтеза». Постепенно и этот формат «коллоквиума» начал исчерпывать себя, но и после 1931 года такие собеседования католиков и православных периодически все же проводились, причем иногда не у Бердяева, а у Маритена.
В этих встречах Бердяев столкнулся с трудностью: на него смотрели как на представителя официальной православной позиции, он же мог говорить только за себя одного. Даже позиция отца Сергия Булгакова, священника, вряд ли была бы безоговорочно поддержана церковными кругами, — его обвиняли в искажениях христианства в связи с его учением о Софии, премудрости Божией, говорили, что он вводит четвертую ипостась Бога… Бердяев чувствовал неловкость, когда его точку зрения принимали за отправную в попытках понять православную позицию и характер православной религиозной мысли. Он понимал, что в самом православии нет единства, и уж тем более, оставаясь «верующим вольнодумцем», не чувствовал себя вправе говорить от лица Православной церкви. Двусмысленность своего положения он понимал, и это стало одной из причин приглашения на собрания других русских философов и богословов.
Отношения русских интеллектуалов с французскими коллегами не были слишком тесными. Мешал не язык (хотя иногда — и он тоже), а разность культур, жизненного опыта, конфессиональные различия, но главное — мода на «левизну», эдакий «салонный большевизм»: многие французские писатели, художники, философы в это время верили, что «свет идет с Востока» и в СССР «родится новый мир». Об этом ярко написала в своих воспоминаниях Нина Берберова: «Страшное, грозное время — двадцатые — тридцатые годы нашего века… В то время во всем западном мире не было ни одного видного писателя, который был бы 'за нас', то есть который бы поднял бы голос против преследований интеллигенции в СССР, против репрессий, против советской цензуры, арестов, процессов, закрытия журналов, против железного закона социалистического реализма, за неповиновение которому шло уничтожение русских писателей. Старшее поколение — Уэллс, Шоу, Роллан, Манн — было целиком за 'новую Россию', за 'любопытный опыт', ликвидировавший 'ужасы царизма'… Старшее поколение — с Теодором Драйзером, Синклером Льюисом, Элтоном Синклером, Андре Жидом (до 1936 года), Стефаном Цвейгом, во всех вопросах было на стороне компартии против оппозиции…»[361]
Попытки преодолеть разрыв предпринимались не раз. В частности, в 1929 году именно для этой цели была создана «Франко-русская студия» (Studio Franco-Russe), проводившая поэтические вечера, встречи, литературные диспуты. Из французской элиты в ней участвовали Поль Валери, Андре Мальро, Андре Моруа, Жак Маритен, Габриэль Марсель, Станислав Фюме, Рене Лалу, Рене Гиль, а с русской стороны — Н. Бердяев, Б. Вышеславцев, Г. Федотов, П. Муратов, М. Цветаева, Б. Зайцев, М. Алланов, Г. Адамович, Г. Газданов, Б. Поплавский, М. Слоним, В. Вейдле и др.[362] К сожалению, это начинание особого успеха не имело: состоялось всего четыре собрания, на которых говорили о творчестве Достоевского, Толстого, о влиянии французской традиции на русскую культуру в XX веке. Но после этого встречи прекратились как-то сами собой…
В 1927–1928 годах в Париже в издательстве YMCA-Press была опубликована книга Бердяева в двух томах — «Философия свободного духа». Книга затем вышла на иностранных языках: на немецком в 1930-м — под тем же названием, на французском в 1933-м под названием «Esprit et liberte. Essai de philosophic chretienne». Это название — «Дух и свобода» — больше всего нравилось Бердяеву, и оно было воспроизведено в изданиях на английском в 1935 году, испанском (издание вышло без указания года), нидерландском (1946) и итальянском (1947). Книга получила премию Французской академии.
По своему содержанию книга продолжала вышедшую еще в России «Философию свободы», которую Бердяев позже назвал «еще несовершенным эскизом» своей философии. В центре этой работы опять стоял человек, что вполне согласовывалось с персонализмом Бердяева в философии. «Человек не есть окончательно готовое и законченное существо, он образуется и творится в опыте жизни, в испытаниях своей судьбы. Человек есть лишь Божий замысел»[363], — убеждал читателей Бердяев, которому вообще был свойствен христианский «активизм» — нельзя ждать, что замысел Божий исполнится сам собою, надо действовать, чтобы он воплотился. Давал он и характеристику современной ему «переходной эпохи духовных кризисов», когда многие «странники» возвращаются к христианству, к вере отцов, к Церкви. Бердяев понимал, что люди, приходящие в Церковь, — другие, они отличаются от тех верующих, которые обретали веру раньше: это люди, «пережившие опыт новой истории, в котором дошли они до последних пределов», «трагические души». Люди коренным образом изменились, а Церковь меняться не хочет, потому часто встречает «странников, возвращающихся в Отчий Дом» не так, как встретил Отец блудного сына в евангельской притче.
Для Бердяева человек, пришедший к религии, понимает, что живет на границе двух царств — природного царства, где господствует необходимость, где все подчиняется законам, и царства духа, где господствует свобода. Отношения между духовным и материальным миром, между царством свободы и царством необходимости могут быть рассмотрены по-разному: с позиций дуализма, монизма и символизма. Дуализм удваивает реальность, помещает Бога вне материального мира и отрицает их взаимосвязь. Монизм рассматривает реальность природного мира как единственно возможную. В обеих этих концепциях никаких связей между двумя мирами нет. Символизм же показывает такую связь, показывает, что реальность духовного мира может найти свое выражение в символах. Символы — отражение высшего мира, когда мы можем почувствовать, ощутить за реальностью вещей, предметов вокруг нас нечто большее, что через них проявляется, подает нам знаки. В символизме Бердяев видел ключ, с помощью которого человек может открыть первые ворота своей тюрьмы в мире необходимости. Конечно, есть и другие ворота и запоры, некоторые могут быть открыты только извне, но без понимания того, что человек не сводится к природному началу, что сама природа имеет духовную «подкладку», освободиться невозможно: если верить, что наша жизнь — лишь процессы обмена веществ со средой, то такой она и станет.
Писал эту книгу Николай Александрович, как всегда, быстро — у него была поразительная скорость письма. Когда мысль созревала в его голове, он буквально рвался к бумаге, ему некогда было даже проверять цитаты, — их немного в его книгах, да и приводил он их зачастую по памяти (поэтому они не всегда бывали точны). Обычно он писал книгу, не останавливаясь, до конца, причем очень редко возвращался к написанному тексту. Он не принадлежал к людям, которые могут долго анализировать собственный подход, разбирать его «по косточкам», несколько раз редактировать написанный текст. Бердяев говорил, что он не может этого делать физически: мысли слишком быстро приходят к нему в голову, он еле успевает их записать. Да и верстки своих книг в YMCA-Press он не вычитывал, хотя сам корил себя за такую «беспечность». Однажды Николай Александрович сказал жене, что никогда не устает от писания, потому что «процесс писания у меня не сознательный, а бессознательный. Источник его в бессознательном»[364]. Мысль у Бердяева работала постоянно, — может, поэтому он не радовался появлению своих книг: ему всегда казалось, что книга уже устарела, что он в ней многое бы изменил.
Бердяев был чрезвычайно дисциплинированным в своей работе. Писание было его постоянной потребностью. Если случались дни, когда он не мог добраться до своего письменного стола (из-за лекций, собраний, встреч), он страдал. В своем дневнике Лидия Юдифовна приводила его слова: «Я сегодня ни разу не присел за стол и ничего не написал. Это такое мученье, так хочется скорее за письменный стол!». У него были четко отведенные часы, которые он проводил в кабинете, когда беспокоить его не разрешалось. Такой же четкости во времени он требовал от домашних, — он прерывал свои занятия для кофе, обеда, ужина, следуя заранее определенному «расписанию». День начинался с того, что Николай Александрович выпивал свою обычную чашку кофе и шел в кабинет — читать, писать, отвечать на письма (которых становилось все больше и больше, — пропорционально бердяевской известности). Иногда он помогал Евгении делать закупки. Причем выглядело это немного комично: Николай Александрович был очень строг в одежде, даже