– Что произошло в эту ночь в комнате, – продолжал Радович, – видели, конечно, одни только стены. Они лишь остались свидетелями, но они остались. Комната была заперта, и в нее никто не входил в продолжение многих лет. Весь мезонин у нас был необитаем. Впоследствии, когда я вышел из опеки, я переселился в этот мезонин и занял две смежные с запертой комнаты. Никто не знал, что я сделал ключ и отпер эту комнату. Я прибрал ее, очистил пыль, привел ее в порядок, но тщательно сохранил в ней все, как было. Я стал изучать ее. Осторожно, из расспросов старых слуг, узнал я, какое было одеяло у отца, какая постель и какие вещи, и все потихоньку возобновил, даже дорожную шкатулку отца поставил на место, как могла она стоять при нем. Вместе с тем я внимательно оглядел все. Над постелью на стене, на бумажках, которыми она была обита, я заметил царапины и изъяны, как бы следы борьбы. Это было первым указанием, подтверждавшим то, что смутно чувствовалось мною. Но это указание долгие годы оставалось единственным. Я искал доктора, выдавшего свидетельство, и не мог найти его. Я наблюдал за управляющим и лакеем, который был сделан дворецким, и не мог заметить в них ничего подозрительного. Они держали себя с замечательной выдержкой и самообладанием. Странно было только, что комната была заперта и ее боялись и что лакей, бывший с управляющим при отце в Москве, попал в дворецкие. Управляющий завладел всем домом и стал полным хозяином. Ребенком меня заставляли целовать его руку...
– Довольно, дальше! – перебил государь.
– Дальше? Потеряв всякую надежду найти какие-нибудь новые факты, я решил как-нибудь случайно, ночью, при свете лампадки ввести в восстановленную мной комнату управляющего вместе с лакеем и посмотреть, какое на них произведет это впечатление. Нужно это было сделать неожиданно, а для этого необходим был случай. Я стал ждать. И вот третьего дня случилось все как бы само собой... Видит Бог, государь, я был почтительным и покорным сыном. Моя мать управляла домом, ей угодно было, чтобы распоряжался всем управляющий, – я не препятствовал. Я жил в своем мезонине и целые дни проводил либо в сенате, на службе, либо за книгами, дома... Третьего дня произошло у меня первое и единственное столкновение с управляющим из-за того, что я узнал, что он хотел наказать без вины человека. Столкновение было при матери. Он был поражен, удивлен и сильно обеспокоен происшедшей во мне переменой, то есть тем, что я, тихий, робкий и глупый, каким я им казался, заговорил. Когда я поднялся к себе наверх, какой-то голос стал шептать мне, что они придут, придут ночью за мною. Было ли это предчувствие, откровение – не знаю, но только я почему-то не сомневался в этом. Я отворил отцовскую комнату, затеплил в ней лампадку и лег в постель. Мне казалось, что именно так надо было поступить. И они пришли. Впечатление, произведенное на них обстановкой, сейчас же выдало их: управляющий уронил свечу и бросился прочь, а лакей остался в перепуге и сознался во всем. Весь ужас теперь для меня в том, что я не знаю, что известно моей матери о смерти отца и каково ее участие в этом деле.
Павел Петрович в продолжение рассказа несколько раз утирал платком лоб.
– И не смей узнавать, не смей разбирать! – проговорил он вдруг, когда Радович сказал о матери. – Не тебе судить ее. Не твое дело. Это дело Божье. Ты тут – не следователь и не судья. Если тебе откроется – хорошо, а нет – сам не старайся... Терпеть надо, терпеть. Ты сын – и терпи. Знаю, в одном доме – тяжело. Все оставь ей, все! Оставь дом – тебе будет чем прожить. Я возьму тебя к себе в Гатчину. – Государь замолчал и задумался. – Не в Гатчину уже, а в Петербург, – поправил он медленно после некоторого молчания и вздохнул. – Завтра же сделаю о тебе распоряжение, поезжай!.. В Петербурге увидимся... А теперь ступай, ступай! – показал Павел Петрович на дверь. Словно в чаду, вышел Радович из кабинета государя и вернулся в зал.
Толпа там сильно поредела, но все-таки еще оставалось много народу, как будто занятого разговором, а на самом деле каждый тут в тайнике души надеялся, а не позовут ли его вдруг в кабинет на отдельную аудиенцию. Все, дескать, может случиться.
Один только отставной генерал-поручик Вавилов, также представлявшийся сегодня в числе прочих в своем екатерининском мундире, с которым был отставлен и при виде которого поморщился государь и прошел мимо Вавилова, не остановившись, – не ждал, что его позовут, но оставался, чтобы увидеть Дениса Ивановича, когда тот выйдет из кабинета. Он счел своей обязанностью сделать это, то есть опекать молодого человека, в доме матери которого он бывал запросто.
– Прекрасно, прекрасно! – пробасил он, встретив Радовича. – Ну, что... прекрасно?..
– Назначен в Петербург, перевожусь, – выговорил Денис Иванович, захваченный врасплох, сам не зная, как вырвались у него слова.
– Прекрасно! – одобрил Вавилов и хотел было послушать дальше рассказ Дениса Ивановича, но тому пришло сейчас же в голову, что какое дело до него генерал-поручику и остальным и что не надо нарушать какими бы то ни было рассказами то благостное, возвышенное впечатление, которое произвел на него разговор с государем, и он, откланявшись Вавилову, пошел к выходу.
Однако Радович не скоро еще добрался до него. Его останавливали на каждом шагу, пожимали руку, напоминали о своем знакомстве с ним, и даже старики забегали вперед его, дружелюбно кивали ему и заговаривали с ним.
Вавилов прямо с представления, как был в парадном мундире, отправился к Марье Львовне Курослеповой, которая, чтобы истратить часть взятых взаймы у Радович денег, давала сегодня вечер и взяла с генерал-поручика слово, что он приедет к ней прямо из дворца.
– Ну, батюшка, рассказывайте, садитесь и рассказывайте! – встретила его Марья Львовна. – Ну, что было?
Генерал-поручик расселся важно в креслах и сказал:
– Прекрасно!..
– Да вы рассказывайте, батюшка, что же прекрасно-то?
И сама Курослепова, и все ее гости жаждали, разумеется, поскорее узнать, что происходило на приеме. Около Вавилова все составили круг и приготовились слушать в молчании.
– Прекрасно, это того... знаете... прекрасно... вообще... так сказать... прекрасно, и все, – рассказывал Вавилов, взмахами руки стараясь помочь себе и воображая, что красноречив и образен, как оратор в английском парламенте.
– Ну, государь-то что?
– Э-э-э... и государь... тоже... прекрасно...
– Говорил с вами?
– Вообще... того... прекрасно!
– Много народу было?
– Прекрасно... Денис Радович того...
– Что Денис Радович? И он был?
– О да!.. Прекрасно!..
– Что ж он?
– Того... в Петербург... прекрасно...
– Денис Радович получает назначение в Петербург! – воскликнула Марья Львовна. – Вот так новость! Да не может быть!
– Отчего же... того... прекрасно! – возразил Вавилов.
– Ну, ловко Екатерина Лопухина дела ведет! – всплеснула руками Курослепова.
У нее были только свои, то есть принадлежащие к старой, екатерининской, «недовольной» партии, и потому, она не стеснялась.
– А почему же Екатерина Лопухина? Она тут при чем относительно Радовича? – стали спрашивать кругом.
– А она... того... прекрасно, – стал было объяснять Вавилов, чувствовавший себя, так сказать, на трибуне и потому считавший, что должен отвечать на всякие вопросы, хотя и сам тоже не знал, при чем тут была Екатерина Лопухина.
Марья Львовна перебила его и объяснила, в чем, по ее мнению, заключалась суть дела.
А на другой день бывшие у нее гости разносили по всей Москве известие,
Майор Бубнов и штабс-капитан Ваницкий, списывавшие стишки в альбомы и ведшие дневники, записали этот «неопровержимый» факт и, искренне веря ему, засвидетельствовали о нем, как современники, перед потомством.