такое время, когда цесаревич принимал его немедленно. Но сегодня он заметил, что отношения к нему переменились в Гатчине.

Встретивший его в приемной дежурный при его высочестве Растопчин, с которым Литта был лично знаком и который всегда крайне любезно относился к нему, теперь поздоровался с ним довольно официально, точно не узнав его, и стал тихо и подробно расспрашивать его, зачем он, по какому делу и почему желает представиться его высочеству. Литта ответил, что дело, по которому он приехал, касается его лично и что он сам доложит о нем цесаревичу. Растопчин по своей привычке двинул несколько раз подбородком вперед, поглядел опять искоса на Литту и просил подождать, не вступая в дальнейшие разговоры.

Ждать Литте пришлось очень долго. Растопчин тут же при нем занялся какими-то бумагами; на плац, находившийся пред дворцом (окна приемной выходили на него), привели солдат и произвели им ученье. Растопчин ушел куда-то. Литта начинал с нетерпением уже поглядывать на ведущую во внутренние покои дверь, ожидая, когда же она растворится и Павел Петрович выйдет к нему или его самого проведут туда. От этой перемены в приеме сердце его болезненно сжималось.

Наконец за дверью послышались быстрые, сердитые шаги, и Павел Петрович вышел в приемную, слегка подергивая плечом на ходу.

Литта успел уже приготовиться и стоял, почтительно вытянувшись. Цесаревич оглядел его с ног до головы, близко, совсем близко подошел к нему и, не здороваясь, резко проговорил:

– Чем могу служить?

Графу показалось, что Павел Петрович нарочно заговорил по-русски, чтобы резче подчеркнуть свое неудовольствие. Он сделал низкий поклон и подал цесаревичу сложенную вчетверо бумагу, которую держал в руках, по-русски же ответив:

– Прошу у вашего высочества милости.

Павел Петрович нервно почти выхватил бумагу из рук Литты, развернул ее и стал читать.

И вдруг, к своему удивлению, граф увидел, как по мере чтения менялось сердитое выражение лица Павла Петровича. Пробежав бумагу до конца, он совсем иными – ласковыми – глазами взглянул на мальтийского рыцаря и со своею доброю улыбкой, при которой углы губ опускались у него, тихо проговорил:

– Вы просите отставки?

– Так точно, ваше высочество.

– Зачем?

– Думаю уехать. По многим причинам мне бы не хотелось дольше оставаться в Петербурге.

Павел Петрович оглядел его еще раз, но совсем уже иными глазами, и, повернувшись, проговорил:

– Пойдемте, я хочу поговорить с вами.

После этого он провел графа в свой кабинет, где Литта бывал уже у него, и показал ему на стул у маленького столика, стоявшего у окна, а сам сел на кресло по другую сторону столика и спросил, приступая прямо к делу:

– Какие причины? Литта взглянул на него. Цесаревич, казалось, понял этот взгляд.

– Я не сомневался в вас: мальтийский рыцарь не может поступить иначе. Но вы говорите, что хотели бы совсем уехать из России.

Граф наклонил голову в знак подтверждения.

– Может быть, этого и не нужно, это уже крайность… Мне необходимы во флоте такие люди, как вы, и, кроме того, я желал бы видеть при себе мальтийского рыцаря.

– Но, ваше высочество… – начал было Литта.

– Я желал бы видеть вас при себе, – повторил Павел Петрович. – Хотите переехать в Гатчину, ко мне? Этим все будет кончено.

– Если бы это было так, ваше высочество! – произнес Литта.

Павел Петрович повернулся на месте, и плечо его опять дернулось.

– Говорите все… не люблю загадок! Тут неясно что-то! – отрывисто произнес он и, взглянув на Литту, вдруг добавил, наклоняясь к нему и ласково кладя руку на его руку на столе: – Расскажите мне, как брату! Может быть, я успокою вас.

Искренность, простота и глубокое участие, звучавшие в этих словах, показали графу, что цесаревич видит, что у него есть тяжелое, безысходное горе на душе. Так мог говорить только человек, сам испытавший многое, и Литта, всегда относившийся с особенным чувством умиления к «гатчинскому затворнику», как называли цесаревича при дворе, почувствовал теперь еще больше почтительной приязни и доверия к нему.

– Ваше высочество, – проговорил он, – я бежал в Россию от того же самого, от чего теперь приходится бежать мне отсюда. Я не про то говорю, от чего можно было укрыться в Гатчине… Нет, тут другое. Я не имею права больше оставаться здесь… Шесть лет тому назад, в Неаполе…

И Литта рассказал, что было с ним в Неаполе и почему он явился в Россию.

Цесаревич слушал не перебивая.

– Теперь она здесь? – спросил он, когда Литта кончил.

– Да, – тихо ответил тот.

Павел Петрович положил ногу на ногу и задумался.

– Теперь она свободна, – заговорил снова Литта, – но я. . я связан по-прежнему.

– А она… продолжает к вам относиться все так же? Литта ничего не ответил. Вчерашний взгляд Скавронской, которым она встретила его в Эрмитаже, живо вспомнился ему.

– Да, – сказал Павел Петрович, – другого выхода нет, вам нужно ехать. Нужно, чтобы она забыла вас, чтобы вы совсем исчезли для нее, умерли… И медлить нельзя… Вы когда думаете ехать? – спросил он вдруг, по своей привычке никогда не откладывать принятого раз решения.

– Конечно, как можно скорее, – ответил Литта, – как только выйдет отставка.

– Об этом позабочусь я сам, – перебил Павел Петрович, – это не задержит.

– Потом, я жду денег из Италии; у меня здесь долги, нужно рассчитаться с ними.

– Хорошо. Так, пока устроитесь, можете переехать сюда и живите в Гатчине вплоть до отъезда. Я буду очень рад.

Конечно, лучше этого ничего нельзя было найти теперь для Литты; он с искренним чувством благодарил цесаревича, и между ними начался один из тех разговоров, которые граф уже не раз вел с ним – о любимом ими обоими Мальтийском ордене.

Литта был оставлен обедать в Гатчине.

После оказанного ему приема Растопчин иначе – не так, как утром, но по-прежнему – проводил его и, как бы извиняясь за утро, стал уверять, что он был в хлопотах, занят и что у него вообще столько дела, что голова идет кругом.

XVII. На пути

Очутившись снова в санях по дороге из Гатчины в Петербург, Литта почувствовал, что ему дышится легче, чем утром. Было ли это оттого, что разговор с цесаревичем облегчил его душу, или утомление от бессонной ночи достигло того высшего предела, когда тело начинает ослабевать и в нем появляется сонная, успокоительная истома, или, наконец, просто оттого, что он, долго не бывавший за городом, дышал теперь свежим воздухом поля, покрытого чистым снегом, – но только Литта чувствовал эту легкость в груди и, прислонившись к спинке саней и закутавшись в шубу, думал: «Да, уеду теперь – и все будет кончено». И он мысленно уже прощался и с этим снегом, к которому успел привыкнуть и который ему не суждено будет, вероятно, скоро увидеть, и с этою лихою ездой на тройке, и со всем, что он оставил в Петербурге.

Сани визжали полозьями. Пристяжные, вскидывая ногами, подбрасывали снег, и по сторонам бежала, удаляясь, гладкая белая равнина. Литте казалось порою, что не он едет, а эта равнина бежит назад от него, унося его мысли и грезы.

И вот эти мысли становятся все менее и менее ясными, белая равнина сливается с небом и охватывает его, и он точно окунается в нее. И ему спокойно, хорошо и тепло… И Литта уже не соображает, где он. Сон одолевает его, и он не борется с ним. Однако бряцанье бубенчиков он слышит ясно… только они звучат тише, будто издалека.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату