вынул оттуда связку бумаг.
Литта вздрогнул. Он помнил, что ящик должен был быть пуст. Лицо Грибовского оживилось. Он с радостью схватился за бумаги.
– Что это такое? – спросил граф, подходя к нему и останавливая его за руку.
– Это мы у вас должны спросить, граф, – пожал плечами Грибовский. – А впрочем, там видно будет – мы разберем.
– Эти бумаги, – проговорил Литта, – подложены сегодня ночью моим камердинером, которого я застал здесь.
– Это обыкновенное оправдание, – перебил Грибовский. – Мы увидим. – И, отстранив Литту, он передал бумаги полицейскому.
Граф махнул рукою. Ему было, в сущности, безразлично. Он знал, что не виноват ни в чем и, что бы ни было в этих подложных бумагах, правда всегда должна выйти наружу; он был твердо уверен в этом.
Грибовский перешарил весь его кабинет и спальню. Литта оставил его делать, что ему хотелось.
XI. В собственных сетях
Мельцони ехал в Петербург с готовыми планами, с самыми сложными надеждами и предположениями.
Он мало знал о России, и столица Русского государства представлялась ему каким-то особенным городом, где по улицам ходят медведи и где жители едят сырое мясо и закусывают салом. В этом варварском, полудиком городе он представлял себе героиню своих грез – графиню Скавронскую – и возле нее Литту, обросшего, вероятно, бородою и носящего овчинную шубу мехом вверх и огромную мохнатую шапку. И вот этот Литта у него в грезах играл всегда или жалкую роль, или погибал от его мстительной руки. То ему чудились глухой, темный закоулок, кинжал, лужа крови и зловещий хохот. Хохотал, разумеется, сам он, торжествующий Мельцони. То он представлял себе ненавистного графа, корчащимся в предсмертных муках от поднесенного ему яда. Словом, целый ряд историй, которые дошли до Мельцони и в виде преданий, и в виде рассказов о недавних случаях на его родине, не давали покоя его воображению, и он переносил их в действительность. Как все это ни было смутно у него, но он все-таки вез с собою на всякий случай в особом ящичке небольшую батарею таинственных баночек, которых сколько угодно можно было достать в Италии у любого аптекаря.
Однако, приехав в Петербург, Мельцони несколько разочаровался и как будто сконфузился. Медведей здесь не ходило, сырого мяса и сала никто не ел, Литта бородою не оброс и шубы мехом вверх не носил. Одно было совершенно так, как ожидал Мельцони, – это красота графини: она нисколько не изменилась, и Скавронская осталась прежнею.
Вместе с тем он увидел, что здесь не только природа, но и люди, и все как-то проще, естественнее, так что его мечты и баночки как-то еще меньше идут здесь к делу, чем где-нибудь. Однако он не спрятал их, не выбросил и не уничтожил.
При встрече с Литтою Мельцони понял, что подойти к нему не так легко, как казалось, и искать темного закоулка напрасно; но относительно графини у него были совсем другие мысли.
Пробравшись к ней под измышленным им предлогом и поговорив с нею, он окончательно потерял голову. С этой минуты красавица-графиня постоянно была у него пред глазами. Она нездорова; он просил позволения привезти ей эликсира; следовательно, опоить ее одним из тех одуряющих составов, которые были у него в ящичке, казалось возможным. И, не соображая, какую гадость он затевает, Мельцони представлял себе, как это все будет или, вернее, может быть. Он, разумеется, вовсе не был уверен, что так и будет; все это представлялось ему в виде какого-то отвлеченного «будто бы», – так люди, ставшие на поединке друг против друга с пистолетами, все еще думают, что то, что они затеяли, кончится ничем. Но вместе с тем он вынимал и готовил пузырек с «восточным эликсиром», свойства которого он знал.
«Если бы она могла, если бы только я мог думать, что она когда-нибудь полюбит меня, – приходило в голову Мельцони, – я ждал бы, как ждал терпеливо эти шесть лет… какое шесть лет… больше!.. Но нет, это невозможно… невозможно! – повторял он себе. – А что, если вдруг и вправду?.. Ведь что же – несколько капель, и она в моей власти!»
И картины, которые рисовались итальянцу при этом, были так заманчивы, что он готов был решиться, но именно в тот момент, когда решался, прятал свой пузырек обратно в ящик и запирал его.
«А Борджиа, – вспомнил он, – а тысячи подобных случаев? Разве все это – вздор, сказки?.. Разве они не существовали?.. Но то были решительные люди, а я… что ж я… решиться ведь только… только решиться».
В одну из минут такого колебания на пороге его комнаты появился отец Грубер. Мельцони сделал вид, или на самом деле так было, что очень обрадовался его приходу. Грубер был серьезен и важен.
– Садитесь, синьор Мельцони, – предложил он как старший и власть имеющий, заговорив строгим начальническим тоном.
Мельцони присмирел.
– Я знаю, что вы были в доме графа Ожецкого на собрании иллюминатов, – начал Грубер. – Конечно, вы сделали это в видах пользы нашего ордена… Я вполне одобрил бы вас, если бы вы предупредили меня. Зачем вы сделали это тайно?
Мельцони смотрел на иезуита большими удивленными глазами, как будто спрашивал: он ли сам сошел с ума или отец Грубер?
– В доме графа Ожецкого? – повторил он. – Да я никогда не был там!
– Молоды вы, чтобы провести людей опытнее вас!.. – вспыхнув, крикнул Грубер, ударив по столу кулаком. – Я сам, слышите ли, сам видел, как вы входили туда.
Мельцони опять еще удивленнее прежнего посмотрел на него и отрицательно закачал головою.
– Не может этого быть! – проговорил он, стараясь понять, зачем Груберу понадобилось взвести на него это обвинение.
– Неужели вы были там, как изменник? – нагибаясь к нему и засматривая ему в лицо, прошептал с каким-то злобным неестественным шипением Грубер. – Признайтесь же! Ведь вы знаете, что всякое слово запирательства только усугубит вашу вину.
Мельцони, все более и более робея, глядел на него, видя этот гнев и злобу и не понимая, чем они вызваны. Он готов был клясться, что никогда не бывал в доме Ожецкого; он не мог помнить, когда и как это случилось.
– Боже мой, клянусь вам Мадонной, клянусь всем святым… – начал он.
– Не клянитесь напрасно! – перебил Грубер. – Я вам говорю, что сам видел вас.
Подбородок Мельцони затрясся, колени его задрожали, он был жалок.
Но этот жалкий вид, казалось, только больше сердил Грубера.
– Негодный лжец! – крикнул он, вставая. – Я заставлю тебя сознаться!
Еще минута – и он, казалось, ударит несчастного перепуганного Мельцони.
– Боже мой, – почти плача, забормотал тот. – Да откуда же это? Как, за что?
Грубер резко отвернулся и с ужасом схватился за свою старую умную голову. Впервые в жизни ему приходилось видеть измену иезуита своему ордену.
«Боже, до чего упали, до чего дошли! – пронеслось у него в мозгу. – Среди нас появились изменники, и в такое время, когда мы окружены врагами!»
– Так ты не был в доме графа Ожецкого? – обратился он вдруг снова к Мельцони с укоризненною, злою усмешкой, стараясь как бы пронизать его своим взглядом.
– Не был, не был! – повторял тот.
– И это твое последнее слово?
– Я не могу лгать на себя… Я не знаю, за что это?
Грубер, сделав решительный жест рукою, подступил к нему:
– Так чтобы сегодня же, сейчас, сию минуту тебя не было здесь! Слышишь? Ты соберешься и уедешь назад, а я дам знать о тебе и там разберут твой проступок… Я сам видел… сам…
– Отец, выслушайте!.. Отец, я не лгу, – уверял Мельцони, но Грубер не дал ему говорить:
– Ты слышал, что приказано тебе? Неповиновение было страшным поступком для иезуита, и Мельцони покорно склонил голову.
XII. Правда и кривда