заберите ее кости, великое дело, ей даже понравилось. Девицу отволокли в правилку, а я послал ей вдогонку воздушный поцелуй, коснувшись губами брата ладошки брата. Девица сквернословила и плевалась, она была пьяна, как винная лавка, и все обошлось. С нас содрали по двадцать тугриков комиссионных и вытолкали в казенный сортир, чтоб привели себя в порядок. Мы проблевались и умылись, почистились щетками. Слившись в объятиях, восстановили статус кво; брат не блевал и теперь ругал меня за то, что я выпачкал его рот. Я оправдывался и говорил, что тщательно его вымыл и даже прополоскал, но он продолжал ругаться, утверждая, что из пасти у него теперь несет, словно из выгребной ямы, и черта с два он теперь пойдет со мной на метаморфоз, пусть даже и случайно-карусельный, и всем в Академии расскажет, какой я отброс и помоечник. Начавши с шутки, мы едва не повздорили всерьез, но тут вошел дежурный и вытолкал нас на улицу. Там, под властью погожего дня, мы расслабились, и ссора затихла. Как же мы были молоды!…
Близнецы остановились так резко, что некоторым показалось, будто они чем-то подавились, последовав примеру покойного Трикстера.
- Что же было дальше? - благожелательно осведомился директор.
- Утро, - лаконично сказал Холокусов. Его ответ прозвучал очень грустно.
- Синтез не получился, - терпеливо объяснил Цалокупин. - Мы пробудились и обнаружили себя такими, как были - соединенными тяжом, но разве эта спайка та, в которой мы нуждаемся? Во сне нам было так замечательно. Мы были всем, и все было нами…
- Между прочим, - неожиданно встрепенулся директор, - сей сон как нельзя лучше продолжает мою собственную коротенькую лекцию. Нарцисс и синтез - какое богатое сочетание! - Он причмокнул. - Ручаюсь вам, господа, хотя и не берусь объяснить, что разгадка здешних убийств кроется в этих двух словах. Боюсь, однако, что тот, кто их совершил, имеет над прочими решающее преимущество. Ибо только один из нас знает - да, теперь мне это совершенно понятно - знает, что делает, и самое главное - делает, что знает. Он знает смысл, или чует его - неважно, существенно лишь то, что он следует единственным правильным курсом. Благодарю вас, - Ядрошников, обращаясь к близнецам, искренне прижал руки к сердцу. - Вы сделали нам щедрый подарок. Ваш сон - одно из тех чудесных совпадений, которым не перестаешь удивляться. Ведь надо же, чтоб именно сегодня, после меня!…
- Хотелось бы услышать детальный анализ, - напомнила Мамми, ревниво поглядывавшая на близнецов.
- Как? А зачем вам анализ? Он вам не нужен, Мамми, - рассмеялся директор. - Он вам не нужен, если вы убийца, так как в этом случае вам все ясно и без анализа. Если же убийца не вы, то анализ вам ничем не поможет…
- Что вы такое говорите, господин директор! - На Аниту было больно смотреть: растрепанная, с естественными тенями, натурально бледная. - Вы намекаете… Но вот же и мистер О’Шипки считает, что убийства закончились… - Однако по ее тону чувствовалась, что она сама себе не верит.
О’Шипки, который словно дожидался, когда назовут его имя, лениво встал и пошел к дверям, бесцеремонно толкнув на ходу Пирогова. Пешка сместилась, и партия приобрела иную направленность.
- Куда вы уходите? - окликнул его Ядрошников. Его лицо стало мокрым от внезапного напряжения. - Занятие еще не окончено!
- Пошел ты… - бросил тот, не оглядываясь. - С меня довольно, - пробормотал он уже себе под нос, - занятия отменяются. Посмотрим, чья возьмет…
Глава восемнадцатая, в которой мистер О’Шипки знакомится с обелиском
Он снова прождал напрасно: уже давно миновала полночь, и в галереях царило непривычное оживление - конечно, если это слово уместно там, где приходится говорить о разгулявшейся нечисти. Плесканье крыл, шаги и цокот, протяжные вздохи и пронзительные крики; унылая кладбищенская какофония, заставившая О’Шипки натянуть одеяло на голову. Аниты не было. Он лежал и раздумывал над ее странным поведением, ибо с их первого утра прошло два дня, но Анита успела разительно измениться. Она стремительно выцвела и поблекла, все больше походя на пепельную тень; многообещающий интерес, который она совсем недавно проявила к мистеру О’Шипки, сошел на нет, сменившись уже неприличной печалью об усопших; О’Шипки не удивился бы видеть в ней страх, который, конечно, расцвел и умножился, питаясь от пепла с золой, однако печаль преобладала, и он не понимал ее причин, так как тесные узы не связывали с ней ни Трикстера, ни Шаттена; что же тогда - природное сочувствие? добродетельная скорбь? Анита не казалась особенно добродетельной: он вспомнил колено, халатик, свободную беседу, не стесненную условностями. Противоречивая, сложная фигура. Он даже задремал, изнуренный; какое-то время ему снилось, что он выпивает с Трикстером, рядившимся в личины давно забытых школьных товарищей.
Сон был недолог и рван; едва он закончился, как подоспели новые мысли, которые сразу прицепились к найденному пузырьку. Не иначе, как в этом был знак, уведомление в контроле над ситуацией, как пишут тертые Стюарт и Эденборо. Прихода О’Шипки ждали, его хотели о чем-то предупредить, от чего-то предостеречь, возможно - направить по ложному следу… но нет, усмехнулся агент, похлопывая себя по карману, это бессмысленно, ему ли не знать своих пузырьков, сказал он себе снова. Директор! Да, весьма вероятно, что здесь замешан директор. Их было трое в бойлерной, Шаттена больше нет, остается Ядрошников. Ему было известно об интересе, который О’Шипки проявил к бойлерной. И если он предвидел ночную вылазку, то… не было ли каких-то других намеков? Сигналов? Пруд! Разумеется, пруд!…
О’Шипки резко сел в постели. Сон выветрился, в голове прояснилось. Пруд был упомянут неспроста. Его направляют, его ведут, но, собственно говоря, чего иного он ждал? Директор заведует Центром и организует Рост так, как считает нужным. И если следующим номером его разрушительной программы поставлен пруд, то надо вылезти из-под одеяла, одеться потеплее и посетить это примечательное место.
Он спрыгнул с ложа и подошел к окну. Буря стихла; луна висела, словно адский магнит, напитывающий сонное царство смертью. Клочковатые облака проползали, как сытые черные хищники. Декоративное кладбище молчало, и О’Шипки померещились разверстые могилы, чьи обитатели совершали ночной моцион, собравшись в замке. Нет, это только тени; кусты дрожат, сливаясь с воздухом, везде - вероятно, в тех же декоративных целях - разбросаны лопаты и ощипанные венки. Чуть дальше - что это? Он присмотрелся, стараясь разобраться в отдаленном обелиске, которого прежде не замечал. Похоже на памятник. Может быть, это дань уважения Абрахаму Маслоу? «Вполне возможно», - пробормотал О’Шипки, впиваясь взглядом в обелиск, а пальцами - в зачаточный подоконник.
Прежде чем выйти, он надергал из себя волосков и разложил - который под дверь, который под подушку; один же волосок, послюнявив палец, прилепил к мозаичному пастору, и тот, таким образом, приобрел нечто вроде прута, озаботив ослика. Расставил капканы, наладил растяжки: за мерзавцем, который здесь орудует, нужен глаз да глаз. Пускай директор пеняет на себя, если сунется. Оглядев помещение и оставшись довольным принятыми мерами, О’Шипки вышел в коридор и быстро направился к лестнице. На сей раз он пренебрег бойлерной, хотя его подмывало заглянуть и проверить взрывоопасные котлы. Входная дверь была заперта на огромную щеколду; ее, как видно, сочли достаточно надежной, чтобы не запираться на ключ, хотя О’Шипки уже бряцал отмычками по старой привычке и даже разочаровался, когда без особых трудов очутился снаружи.
Было холодно, гораздо холоднее, чем в ночь их прибытия. Остров жил полусонной жизнью, дыша в тысячу глоток; диковинные во мраке птицы, похожие на фламинго, мирно спали, упрятав голову под крыло. Чавкали пеликаны, надумавшие перекусить под луну припасенной плотвой; шуршали ежи и ехидны, кричала выпь, ухал филин. Далеким воем обозначился одинокий волк, возмечтавший о пленительном бешенстве и колдовской трансформации. Луна послала ему обнадеживающий луч. Запели, славя поздний час, жабы. О’Шипки опустился на колени и приложил ухо к земле, слушая остров. Одновременно он считал удары своего сердца и погружался в темные омуты подсознания, доступ к которым, если верить недавним словам Цалокупина и Холокусова, был ограниченным, но синтез требовал жертв и усилий, расти так расти, и О’Шипки слушал, ловя одному ему понятные созвучия. Нет, ничто не шевельнулось в его душе. Остров был чужд ему, чего не скажешь о замке, который, если прижаться к нему плотнее, чуть слышно подрагивал в такт учащенному пульсу.
«Меньше будет проблем», - непонятно подумал О’Шипки. Он выпрямился, отряхнулся и пошел в сторону пруда, однако на полпути свернул, решив сначала осмотреть обелиск.
Кладбище пахло грибами, и легкий туман, охлаждавший расколотые древние плиты, казался на два градуса теплее обычного воздуха. О’Шипки глубоко вздохнул, чтобы наполниться бодрящей водной взвесью. Он задержался возле какой-то могилы, разгреб носком наросший мох, но так и не смог разобрать написанного. Высеченным словам уже исполнилась не одна сотня лет; необычный по форме бронзовый крест покосился и зацвел больной зеленью. Для верности О’Шипки пнул еще: поползли жучки, двинулись строем многообещающие личинки, мелькнула ящерка, квакнуло земноводное эхо. Поняв, что толку не будет, О’Шипки оставил могилу в покое и продолжил путь. К склепам, которые, декоративного правдоподобия ради, сровнялись с землей, переусердствовав в древности и обратившись в стариковские холмы, он даже не прикоснулся. Наконец, он остановился перед обелиском. Теперь было видно, что тот испещрен какими-то письменами; О’Шипки отвел плющ, протер поверхность