Нет, пить никак нельзя: когда будет колодец, неизвестно, и будет ли в нем вода, тоже неизвестно. А ведь после короткого отдыха и сна марш продолжим днем, в самый зной.
Ночь, а мы мокрые, как мышь: пот на лбу, стекает по щекам, за ушами, меж лопатками. Иной раз вытрешься рукавом, иной раз плюнешь: надоест бесконечно утираться. Это с нас сгоняют жирок, которым обросли в эшелоне. За все свои воинские годы я не катил столь продолжительно в теплушке и не совершал столь длительного марша. А между тем армейской колеи придерживаюсь с октября тридцать девятого, кой- какой опыт поднакопился. Видать, еще недостаточный. Надобно обогатить.
Да, а ротный я отныне законный, стопроцентный. Не врид и не врио. Постоянный, затвержденный приказом по дивизии. Надо же: солдаты спят, а служба идет, штабы скрипят перьями, в дороге реляции сочиняют. Когда подъезжали к монгольской границе, вездесущий замполит Федя Трушин шепнул на ушко: 'Петро, с тебя причитается: утвержден ротным!' — 'Иди ты!' — 'Голову на отсечение: по моим данным, комдив прпказнк подписал!'
Я верил — не верил, но в Баян-Тумэни при выгрузке комбат сказал мне вполне официально: 'Лейтенант Глушков, есть на тебя приказ из штадива, из отделения кадров. Поздравляю: законный ротный'. Обрадовался? Да. Не очень, правда, остро. Больше бы обрадовался, если б комбат сказал: старшего лейтенанта присвоили, готовь третью звездочку. Засиделся я в девках, то есть в лейтенантах.
Пропуская колонну и покрикивая: 'Ребята! Подтянись, растянулись как! Подтянись, подтянись!' — я подумал, что догонять и перегонять роту всякий раз накладно, напрягаешься, да что ж попишешь: из головы колонны людей не увидишь, особливо спиной. Пока отстающих нет, хромающих тоже. Если что, товарищи помогут, возьмут часть груза себе, а уж ежели совсем худо кому будет, посажу на повозку; с повозками идет старшина Колбаковский: не доверяет ездовым, еще перепутают скатки да и вообще чтоб не спер кто из соседних рот. ('Старшинские повадки мне знакомые: как недостача, так организуют на стороне, публика дошлая…')
Как бы гляжу на себя сбоку: и лейтенант Глушков утратил стройность, сутулится, ступает отяжелеыно, гребя песок носками.
Гимнастерка под мышками и на спине пропотела, из-под пилотки (фуражечку с лакированным козыречком упрятал до поры до времени в 'сидор') стекают капли пота. Сердце бухает, коленки расслабленно дрожат, присесть либо прилечь влечет неодолимо.
Одолимо, разумеется, однако и усталость давит, гнет к земле. Невольная думка: 'Привальчик бы!' Командир полка проявил чуткость к моим и нашим мыслям, и по колоннам прокатилось:
— Прива-ал! Прива-ал!
Желанная команда! Все поплюхались мешками, прямо у дороги. Разговоров не слыхать, мало кто курит. Лежать — блаженство. Земля прохладная и подрагивает от танковой поступи. Лязг, рокот и гул. Но сквозь них пробивается свист ветра — будто тарбаганпй свист; мы этих зверьков видели днем: любопытничая, стоят у норок, как столбики, и чуть что — прячутся мгновенно.
Днем увидим тарбаганов, и днем будет пекло. Сколько еще минут привала, вот-вот скомандуют вставать и строиться? Оттянуть бы эту команду! Таким чередованием часов изнурительной ходьбы и минут блаженного отдыха и будут ближайшие несколько суток.
Чую: дадутся нам эти сутки…
— Вста-ать! Стройся!
Команда перекатами идет от головы полковой колонны, доходит до меня — я кричу: 'Первая рота, становись!' — своим подчиненным кричат командиры взводов и отделений, затем команда катится дальше, в другие батальоны и роты, до хвоста колонны. В этот момент, когда командиры батальонов, рот, взводов, отделений дважды, а то и трижды подают одну и ту же команду, в подразделениях гвалт, как на персидском базаре. Но встали, построились, и гвалт исчез, будто вода в песке. Вода и песок! Ее здесь скудно, его — изобильно. Ее нам будет не хватать, его — сверх нормы…
Колонна вытягивается, колышется, ползет — все быстрей, входя в темп. Сумрак рвется, истаивает. Желтеет край неба. Луна и звезды гаснут. Сперва кажется: вечер. Но небо желтеет сильней, свет становится ярче, хотя само солнце еще скрыто грядой сопок на востоке. И вот уже вовсю светло, и я уже вижу, оборотившись: лица у моих солдатиков осунувшиеся, серые, землистые. Как и у меня, очевидно. Марш и бессонная ночь не красят.
Рассветная монгольская степь! Усталые и непреклонные шагают по ней сотни колонн, десятки тысяч людей. И я на миг представляю себе, как вся эта лавина, эта мощь перельется через маньчжурскую границу. Девятый вал!
Ноги топают по спекшейся, затвердевшей или же рассыпчатой песочек-земле, и взбитая ими пыль, невидимая ночью, висит в воздухе, поскрипывает на зубах, пудрит лицо, руки, одежду.
Больше всего меня беспокоит, что пыль покрывает оружие: от нее не укроешься, не попортила бы автоматы, винтовки, пулеметы. Без оружия мы никто. Песчаная пыль, вероятно, опасна и для танковых и автомобильных двигателей, и для пушек, и для минометов. А для наших легких песчаная пыль что — горный кислород, кисловодский либо крымский? Причем уточню: танки и автомашины вздымают пылищу еще похлестче, чем матушка-пехота.
И обгоняет с буксованием, с воем и ревом эта чудо-техника, а матушка-пехота, она же царица полей, долго потом отчихивается, вдохнувши отработанных газов вперемешку с едучей пылищей.
Прошли мимо шахтного колодца со свежим срубом, у которого выставлена внушительная комендантская охрана, облизнулись: вода в колодце выкачана, наберется только четыре часа спустя, а была бы — все одно ни капли нам не выдали б. По маршруту водой нас будут заправлять из следующего колодца. Если не собьемся с маршрута, не примемся плутать в монгольской степи.
Без ориентиров и, в сущности, без дорог — это немудрено. Дрова наши кухни везут с собой, иначе не на чем сготовить еду: ни палочки, ни щепочки; да и воду кухни везут с собой, иначе и чаю не вскипятишь.
Был марш осенью сорок третьего, за Смоленском: сплошные дожди, тягучие, холодные, поля и леса мокли, озера и реки рябились от дождинок, как от осколков, все хлюпало, чавкало, пропитывалось влагой. А вода нам не нужна была, да и дровишек хватало. Вообще же озер, рек и прудов на Смоленщине, в Белоруссип, Литве, Польше ого-го сколько! И деревьев — мильопы: береза, осина, сосна, ель, дуб, ольха. И дороги там были, хоть и не столь шикарные, как в Восточной Пруссии.
Остановились на отдых, который включал в себя завтрак, сои и туалет — на все про все четыре часа. А там снова шагай. Какое ж это наслаждение — упасть наземь и не шевелиться. Но шевелиться пришлось: повара подвезли завтрак. Забренчали котелки, к нолевой кухне подстраивалась очередь, среди передовиков — мой ординарец Драчев, жестикулирует, что-то объясняет не слушающим его поварам, в руке по котелку — трофейные, с крышечкой, вот когда эти крышечки пригодились; и отечественные, круглые и открытые, песок сыпал беспрепятственно, и солдаты прикрывали пшенную кашу пилоткой, газетой, полевой сумкой, а то и просто ладонью.
За пшенной кашей — чаепитие. Надувались почти досыта, койкто — из ветеранов, из мпогемудрых — пополнил и фляги. Я предпочел бы сперва испить чаю, а затем уж за пшенку — не лезла посуху, вынужден был отхлебнуть из фляжки, промочить глотку.
Ел, и наваливалась сонливость: в зевке хряскал челюстями, глаза слезились, слипались, я их тер, чтобы не задремать ненароком.
Да и жара размаривала, набиравшая ярую, бесшабашную дурь.
А от ее дури и сам сдуреешь.
Не столь давно я дурел и от водки, и от молодости, и от сознания, что уцелел в четырехлетней войне, — теперь только от жары.
Взрослеть начал? Пора бы. Двадцатичетырехлетппй обалдуй, или, как говаривал старшина Колбаковский, ветродуй. Ветродуй не ветродуй, но пора мужать. Духовно, нравственно. В гражданке это потребно не меньше, чем в армии. А может, и больше. Потому что гражданская, мирная жизнь видится мне сложнее, запутаннее военной, фронтовой. Откуда взял? Ниоткуда, с потолка. Так мне кажется. И, пожалуй, не столько мужай, сколько трезвей, обязательно научись трезво смотреть на жизнь. Этой-то трезвости взгляда тебе и не хватает. А не скучно будет жить? Не знаю. Мне ц нынешнему не всегда весело. С октября тридцать девятого я в воинском строю. За эти пять с лишним лет окончил бы институт, не будь призыва в армию и войны. Стал бы инженером, и не самым плохим. Для образования, так сказать, для культуркп годы