же месте на левой, словно там были раны от гвоздей.
Я спустился к ней по ступеням из золотого сияния, словно не было ни гвоздей, ни веревок, и мы пошли к рассветному небу. К горе, пронзившей восток небес, с вершиной в кольце белого тумана.
Рассвет был феерическим. Алые и золотые облака у края озера лазури, как берега райской земли.
Тереза вела меня к скале, золотой, как окружающее нас сияние. Я оглянулся и увидел, что туда же идет множество людей, со всех концов света, по разным дорогам.
— Осталось только подняться, — улыбаясь, сказала Тереза.
Когда я проснулся, у меня было так хорошо на душе, что, выйдя из палатки, я искренне удивился, что небо по-прежнему темно-серое, а не сияет золотом и лазурью, как в моем сне. Словно вся моя жизнь прошла во тьме, а теперь под этим мрачным небом, на заснеженной умирающей земле я наконец выбрался к свету.
И свет пронизал меня. Был внутри и вовне, как во время молитвы в палатке Хуана де ля Крус.
Эммануилова печать при этом болела по-прежнему, даже хуже, и не исчезла боль во второй руке. Я списал это на психологические последствия сна, все же меня там распинали.
Перед палатками уже горел костер. Возле него сидел князь Белозерский и наигрывал на гитаре.
— Олег! Как же я рад, что ты жив! — сказал я.
Я подумал о том, что рай — это люди. Когда ты в раю, климат не важен. Если в райских садах гуляют истинные святые — сами райские сады уже архитектурное излишество.
Я сел к костру, снял перчатки и протянул руки к огню.
— Что у нас на завтрак?
— Овсянка, — вздохнул Олег.
«На воде и без сахара», — про себя добавил я и улыбнулся. Когда ты в раю, еда, в общем-то, тоже не важна.
Олег поднял глаза от струн и как-то странно смотрел на мои руки. Наконец спросил:
— Что у тебя с руками?
— А что?
Я довел до совершенства привычку не смотреть на руки, так что мне удавалось не делать этого даже за едой.
— У тебя стигматы.
— Что?
— Раны Христа на руках.
Я посмотрел.
Вместо Знака на тыльной стороне кисти была свежая рана, похожая на след от гвоздя. И на левой руке тоже.
— Это не раны Христа — это раны разбойника, — произнес я.
— Разбойника? Какого?
— Надеюсь, что благоразумного.
Мне надо было пообщаться с Хуаном де ля Крус. Но исповеди не получилось. Он только взглянул на меня и сказал:
— Иди к причастию.
— Падре, у меня Знак исчез!
— Я понял. Вот теперь может начаться Ночь Духа, — он улыбнулся. — Но надеюсь, что не скоро. Держись! Чуть-чуть оступишься — и все кончится.
Это было мое первое причастие за последние лет пять. На вино я не решился, но меня и так затопило светом. Мое состояние зашкаливало. Я не мог сравнить свои ощущения с действием наркотиков, но Марк никогда не испытывал эйфории больше получаса. Мой кайф длился уже несколько часов, только усиливаясь. Опьяние? Ерунда! Разница примерно такая же, как между альпийскими снегами, залитыми полуденным солнцем, и гнилым болотом. Состояние всепоглощающее. Почти невозможно что-либо делать. Хочется сидеть и блаженствовать, а лучше лежать, распростершись перед алтарем. Физический труд еще возможен, с интеллектуальным — совсем облом. Нет, тупее не становишься. Напротив, голова работает очень ясно. Просто мучительно не хочется отвлекаться. Я понял, что или позволю Ему действовать через меня так, как Ему надо, или сломаюсь.
Лишь во властном объятии
Солнцем пронизанных рук
Ты пройдешь
За хрустальные своды…
Сила души подобна электрическому заряду конденсатора. Я накопил достаточно темной энергии, служа Эммануилу, надо было только сменить полярность — и произошел ядерный взрыв. Хватило двух месяцев и всепоглощающей боли первого прикосновения благодати, словно я, подобно Данте, проходил через стену огня между Чистилищем и Земным Раем.
Вечером пришли дурные вести. Джинны, атаку которых мы отбили, оказались только передовым отрядом Эммануилового войска. На нас надвигался океан огня.
Я удивился, что могу воспринимать такую информацию в моем состоянии, которое не стало менее интенсивным. Еще как мог! Хотя с большим удовольствием заперся бы в какой-нибудь келье и наслаждался текущим через меня потоком божественной любви.
— Мы не удержим Монсальват, — сказал Жан.
Язык я по-прежнему понимал, по крайней мере французский. То ли я его на самом деле выучил за время моего визита в Париж и сейчас, за последние три месяца, то ли божественное милосердие, стерев Эммануилову печать, не отняло от меня его даров.
В эту ночь я спал как убитый, без всяких сновидений. Зато Жан просидел всю ночь у костра перед замком. Я понимал его мучения. Если мы не удержим эту горную долину с узкими входами, что мы сможем удержать? Уходить? Но куда?
Утром Плантар совещался с братом Франциском и Хуаном де ля Крус, потом с другими святыми. На полдень была назначена всеобщая молитва. Ждали знака свыше.
Жан понимал, что теряет время, и ему с трудом удавалось скрывать собственную взвинченность. Он пытался сделать невозможное: принять оптимальное решение там, где его не было.
На молитву я пошел и с удовольствием растворился в золотом сиянии, заполнившем долину. Мой свет слился со светом святых и запылал с новой силой.
Любовь затопила меня… [157]
Ко мне пришло понимание: я понял христианских мучеников, с радостью шедших на смерть за веру, и суфия Мансура Халладжа, поющего о любви на эшафоте, и Рамакришну, погруженного в самадхи, и экстатический танец Чайтаньи, и ту теодицею, в которой утверждается, что страдание необходимо для выхода на иной план бытия.
А потом было видение. Берег моря с широкой полосой