умертвили. Сберечь свою жизнь вот теперь, в этот короткий промежуток переходного времени, – и он спасен. Потому что, с обычной опытностью распознавая политическую погоду, он чует, что ветер меняет направление, что всего величия и силы нового Конвента хватит еще лишь на несколько недель, может быть, месяцев.
Так Фуше удается спасти, свою жизнь, а это много значит в то время. Правда, он спас только жизнь – не имя и не положение, ибо его уже не избирают в новое собрание. Тщетным оказалось громадное напряжение, напрасно растрачены непомерные страсти и хитрости, ни к чему отвага и предательства; он спас только жизнь. Он уже не Жозеф Фуше из Нанта, представитель народа, и даже не учитель школы ораторианцев, он всего лишь забытый, презренный человек, без звания, без состояния, без значения, жалкий призрак, которого спасает только покров темноты.
И в течение трех лет ни один человек во Франции не произносил его имени.
4. Министр Директории и Консульства [64] (1799–1802)
Создал ли кто-нибудь гимн изгнанию, этой властной силе, творящей судьбу, которая возвышает падающего человека и под суровым гнетом одиночества заново восстанавливает и заново сочетает поколебленные силы души? Художники всегда лишь сетовали на изгнание, оно казалось им помехой на пути к вершине, бесполезной остановкой, жестоким перерывом. Но ритм природы нуждается в подобных насильственных цезурах. Ибо лишь тот познал всецело жизнь, кто проник во все ее глубины. Лишь удар, отбрасывающий назад, придает человеку наступательную силу.
И прежде всего именно творческий гений нуждается в этом временном вынужденном одиночестве, дабы из глубины отчаяния, из дали изгнания измерить пределы и высоту своего подлинного призвания. Самые значительные призывы доносились к человечеству из далекого изгнания; творцы великих религий – Моисей, Христос, Магомет, Будда – все они должны были сперва удалиться в безмолвие пустыни, в одиночество, прежде чем возвестить решающее слово. Слепота Мильтона[65], глухота Бетховена, каторга Достоевского, тюрьма Сервантеса, заключение Лютера в Вартбургском замке[66], изгнание Данте[67] и добровольная ссылка Ницше в ледяных зонах Энгадина[68] – все это тайные требования гения, предъявленные вопреки бдительной воле человека.
Но и в более низком, более земном мире – в политике, временное удаление дает государственному деятелю новую свежесть взгляда, позволяет лучше обозреть и рассчитать игру политических сил. Ничто не может быть более удачным для политической карьеры, чем ее временный перерыв, ибо тот, кто всегда смотрит на мир только сверху, с императорского трона, с высоты башни из слоновой кости или с вершины власти, тот знает лишь улыбку льстецов и их опасную покорность: кто сам держит в руках весы, тот забывает свой собственный вес. Ничто не ослабляет художника, полководца, носителя власти больше, чем постоянные успехи, и удачи; художник только в неудаче познает свое истинное отношение к творчеству, а полководец только в поражении – свои ошибки: лишь в немилости государственный деятель учится верно оценивать политическое положение. Постоянное богатство изнеживает, постоянное одобрение притупляет; лишь перерыв придает холостому ритму новое направление и творческую эластичность. Только несчастье углубляет и расширяет познание действительного мира. Любое изгнание – это суровый урок и наука: оно круто замешивает волю изнеженного, колеблющегося оно делает решительным, твердого – еще более твердым. Для того, кто силен по-настоящему, изгнание означает не убавление, а, напротив, нарастание его сил.
Изгнание Жозефа Фуше продолжалось более трех лет, а тот одинокий, негостеприимный остров, на который его сослали, назывался нищетой. Вчера еще проконсул и один из вершителей судеб революции, он падает с самых высоких ступеней могущества в такой мрак, в такую грязь и тину, что и следов его не найти. Единственный, кто его в эту пору видел, Баррас, рисует потрясающую картину жалкой мансарды под самым небом, той норы, в которой живет Фуше со своей некрасивой женой и двумя маленькими болезненными рыжими детьми, на редкость безобразными альбиносами. На пятом этаже, в грязном, тусклом, раскаленном от солнечных лучей помещении, скрывается после своего свержения тот, от чьего слова трепетали десятки тысяч людей и кто через несколько лет в качестве герцога Отрантского снова окажется у кормила европейских судеб. Но пока он не знает, на какие деньги купить завтра детям молока, и чем заплатить за квартиру, и как защитить свою жалкую жизнь от незримых бесчисленных врагов, от мстителей за Лион.
Никто, даже его самый достоверный и точный биограф Мадлен, не может рассказать достаточно полно, чем поддерживал Жозеф Фуше свое существование в течение этих лет нищеты. Он больше не получает депутатского жалованья, свое личное состояние он потерял при восстании в Сан-Доминго[69]; никто не осмеливается дать ему, mitrailleur de Lyon, место или работу; все друзья его покинули, все сторонятся его. Он берется за самые странные, самые темные дела: в самом деле, это не басня, что будущий герцог Отрантский в ту пору занимается откармливанием свиней. Но скоро он принимается за еще более нечистоплотную работу: он становится шпионом Барраса, единственного представителя новой власти, который обнаруживает удивительное сострадание, продолжая принимать Фуше. Правда, не в приемной министерства, а где-нибудь в темном углу, там время от времени подбрасывает он неутомимому просителю какое-нибудь грязное дельце, поставку в армию или инспекционную поездку, так, чтобы каждый раз дать ему ничтожный заработок, который обеспечивает докучливого попрошайку недели на две. Однако в этих разнообразных поручениях обнаруживается подлинный талант Фуше. Потому что Баррас уже тогда имеет нешуточные политические планы, он не доверяет своим коллегам, и ему весьма нужен личный сыщик, подпольный доносчик и осведомитель, не принадлежащий к официальной полиции, что-то вроде частного детектива. Для этой роли Фуше прекрасно подходит. Он слушает и подслушивает, проникает по черным лестницам в дома, ревностно выспрашивает у всех знакомых новейшие сплетни и тайно передает эти грязные выделения общественной жизни Баррасу. И чем честолюбивее становится Баррас, тем более жадно строит он планы государственного переворота, тем все более нуждается он в Фуше. Давно уже мешают ему в Директории (в Совете пяти, который теперь правит Францией) два порядочных человека – прежде всего Карно, самый прямодушный деятель французской революции, – и он задумывает избавиться от них. Но тот, кто замышляет государственные перевороты и заговоры, нуждается прежде всего в бессовестных пронырах, в людях a tout faire[70], брави и було, как их называют итальянцы, в людях бесхарактерных и в то же время надежных именно в своей бесхарактерности. Фуше словно специально создан для этого. Изгнание становится для его карьеры школой, и теперь он начинает развивать свой талант будущего мастера полицейских дел.
Наконец, наконец-то после долгой, долгой ночи, в жизненной стуже, во мраке нищеты Фуше учуял дыхание утра. В стране появился новый хозяин, возникает новая власть, и он решает ей услужить. Эта новая власть – деньги. Едва положили Робеспьера и его приверженцев на твердые доски плахи, как воскресли всемогущие деньги и снова вокруг них тысячи прислужников и холопов. Экипажи, запряженные холеными лошадьми в новой упряжи, снова катятся по улицам, и в них сидят полуобнаженные, как греческие богини, очаровательные женщины в тафте и муслине. По Булонскому лесу катается верхом jeunesse doree, в туго облегающих ноги белых нанковых штанах и желтых, коричневых, красных фраках. В украшенных кольцами руках они держат элегантные хлысты с золотыми набалдашниками, которые охотно пускают в ход против бывших террористов; парфюмерные и ювелирные магазины торгуют вовсю; внезапно возникает пятьсот, шестьсот, тысяча танцевальных зал и кафе, повсюду строят виллы, приобретают дома, посещают театры, спекулируют, держат пари, покупают, продают и за плотными камчатными занавесями Пале-Рояля спускают тысячи. Деньги снова у власти, самодержавные, наглые и отважные.
Но где же они, эти деньги, были во Франции между 1791 и 1795 годами? Они продолжали существовать, но были спрятаны. Так же, как это было в Германии и Австрии в период страха перед коммунизмом в 1919 году, богачи внезапно прикинулись мертвыми и, надев поношенное платье, жаловались на свою бедность, ибо тот, кто в эпоху Робеспьера окружал себя малейшей роскошью, даже тот, кто лишь приближался к ней, слыл за mauvais riche[71] (пользуясь выражением Фуше), считался подозрительным; прослыть опасным было опасно. Теперь опять силен только тот, кто богат. И к счастью,