Одиннадцать старцев не сводили глаз с исчезающего корабля. Они в очередной раз взялись за руки и снова дрожали, являя собой одну сплошную цепь ужаса и боли. Не признаваясь друг другу, все они втайне надеялись: вот сейчас, в эту минуту свершится чудо! Но уносимый попутным ветром корабль легко и изящно ускользал прочь на всех парусах. Его силуэт терялся вдали, и вместе с ним в безбрежном море печали исчезала их последняя надежда. Наконец кораблик, маленький, как ласточкино крыло, скрылся из виду, и полные слез глаза стариков уже не различали на горизонте ничего, кроме опустевшей синевы. Все упования оказались напрасными. Светильник, вечно блуждающий, навеки утраченный, снова удалялся на чужбину!
Только теперь, отведя взгляд от моря, старики вспомнили о мальчике, который лежал, плача, на том самом месте, где упавший светильник размозжил ему руку. Они подняли истекающего кровью ребенка и уложили на носилки. Всех мучил стыд, ведь мальчуган по-детски наивно совершил то, на что не осмелился никто из мужчин. Абталион со страхом думал о женщинах. Что он скажет матери и дочери, когда приведет домой искалеченного внука? И только рабби Элиэзер, Чистый-и-Ясный, нашел слова утешения:
— Не браните себя и не браните его. Вспомните Писание, вспомните, что Бог покарал смертью человека, прикоснувшегося к ковчегу, чтобы поддержать его. Ибо Бог не желает, чтобы мы касались святынь плотскими руками. А этого ребенка Господь пощадил и только разбил ему руку. Может быть, в этой боли есть благословение и призвание.
Потом он нежно склонился над стонущим мальчиком:
— Не противься твоей боли, но прими ее в себя. В этой боли тоже есть наследие. Ведь наш народ жив страданием, только в горе мы черпаем творческую силу. С тобой произошло нечто великое, ибо ты коснулся святыни, и повреждена лишь твоя плоть, а не жизнь. Может быть, ты избран этой болью и смысл избрания скрыт в твоей судьбе.
Во взгляде мальчика читалось доверие и сила: мудрый старец похвалил его, и гордость превозмогла жгучую боль. И пока они несли его домой, со сломанной рукою, ни один стон не сорвался больше с его губ.
С той ночи, когда на Римскую империю напали вандалы, прошло много беспокойных лет, и в одну человеческую жизнь вместилось больше событий, чем обычно происходит за семь поколений. В Риме сменился император, потом еще один и еще один, первого звали Авит, а следующих Майориан и Ливий Север и Антемий. Каждый император либо убивал, либо изгонял предыдущего, снова германские племена захватывали и грабили город, снова — на протяжении одного-единственного поколения — избирали и свергали других императоров, и последними из них римлянами были Глицерий и Юлий Непот и Ромул Августул, но их сменили суровые северные воины Одоакр и Теодорих, государи готов. Готские короли считали, что их империя, закаленная дисциплиной и опоясанная железом, переживет века, а она разложилась и погибла в течение все того же одного поколения. Между тем на севере кочевали и воевали другие племена и народы, и по ту сторону моря возвысился другой Рим — Византия. С той ночи, когда из Porta Portuensis была увезена менора, тысячелетний город на Тибре не знал больше ни мира, ни покоя.
Все одиннадцать старцев, провожавшие светильник в то последнее странствие, давно скончались; уже умерли и были погребены их дети и состарились внуки, но все еще был жив Вениамин, внук Абталиона, свидетель той вандальской ночи. Мальчик превратился в юношу, юноша стал мужчиной, мужчина седым стариком. Семеро его сыновей успели умереть, а дети его детей были перебиты во времена Теодориха, когда чернь сожгла синагогу. Однако он, со своей размозженной рукой все еще жил. Он устоял, как мощное дерево в лесу, одиноко возвышающееся среди бурелома. Древний старец многое испытал на своем веку, видел смерть цезарей и гибель империй; и только его самого, Вениамина, смерть почтительно обходила стороной, имя его славилось среди евреев и считалось почти святым. Из-за искалеченной руки они называли его Марнефеш, то есть человек, которого Бог подверг суровому испытанию. Они почитали его как последнего и единственного свидетеля, который сподобился собственными глазами увидеть светильник Моисея, светильник из храма Соломона, ту самую менору, лишенную своего света и похороненную во тьме сокровищницы вандалов. Когда в Рим прибывали купцы из Ливорно, Генуи и Салерно, из Майнца и Трира и левантийских стран, они первым делом шли к его дому, чтобы воочию увидеть человека, который воочию видел святыню Моисея и Соломона. Они почтительно кланялись старцу, и с трепетом глядели на сломанное плечо, и ощупывали пальцами ладонь, которая некогда прикоснулась к светильнику. И хотя они знали во всех подробностях, что случилось в ту ночь с Вениамином Марнефешем — ибо в те времена слухи распространялись так же быстро, как в наше время — письмена, — они всегда просили его снова поведать им о проводах меноры. И старец с неизменным терпением каждый раз описывал похищение светильника. И когда он вспоминал о предсказании рабби Элиэзера, Чистого-и-Ясного, чей прах давно покоился в могиле, борода его излучала дивный блеск. Он заклинал их не отчаиваться, ибо странствие священной реликвии еще не завершено; светильник вернется в Иерусалим, и тогда закончится их собственная отверженность, и народ вновь соберется вокруг своего спасенного символа. Так что все они находили у него утешение и вплетали его имя в свою молитву: да пребудет он еще долго со своим народом, ибо он утешитель, свидетель, последний, кто видел святыню храма.
И Вениамин, подвергнутый суровому испытанию, дитя той далекой ночи, дожил до семидесяти, и восьмидесяти, и восьмидесяти пяти, восьмидесяти семи лет. Уже сгорбилась под гнетом времени его спина, затуманился взор, и иногда среди белого дня его охватывала усталость. Но никто из евреев Рима не хотел верить, что смерть может иметь над ним власть, ибо его существование было для них залогом и обещанием великого события. Им казалось немыслимым, что эти глаза, узревшие светильник Господа, могут закрыться навек прежде, чем увидят возвращение меноры. И евреи оберегали его присутствие как знак Божественной воли. Без него не обходилось ни одно торжество, ни одно богослужение. Когда он проходил мимо, старейшины почтительно склонялись перед древним старцем, каждый посылал вслед ему благословения, и где бы ни собирались они в горе или радости, главное место за столом они оставляли для него.
Вот и на этот раз, в самый печальный день года, в день разрушения храма, девятого ава, в этот приснопамятный день, который сделал их отцов бездомными и рассыпал, словно соль, по всем странам света, евреи Рима, собравшиеся за городом, по обычаю, почтительно приветствовали старейшего и достойнейшего члена общины Вениамина Марнефеша. Дом молитвы давно осквернила враждебная чернь, и в этот день скорби они собрались на кладбище, где в чужой земле были погребены их отцы. Поминая своих мертвых, евреи жаловались друг другу на собственное изгнание. Сыновья сидели среди отцовских могил или на уже разбитых камнях; они знали, что отцы завещали им свою печаль, и читали на могильных плитах имена своих предков и хвалу им. На некоторых камнях над именами были высечены знаки: две скрещенные руки как свидетельство священного сана, или сосуд для омовения левитов, или лев, или звезда Давида. Изображение меноры на одной из уцелевших стоячих плит означало, что здесь вечным сном спит мудрец, который и сам был светочем в Израиле. Перед этой могильной плитой, обратив к ней взгляд, сидел в кругу прочих Вениамин Марнефеш. Посыпав голову пеплом, разорвав одежду, молящиеся, как прибрежные ивы, склонялись над черными водами своего горя.
День близился к вечеру, и солнце уже почти скрылось за стволами пиний и кипарисов. Вокруг сидящих на корточках евреев, как вокруг гнилых пней, носились отчаянно пестрые мотыльки; стрекозы с радужными крыльями беззаботно садились на их согбенные спины, а в густой траве, примятой их башмаками, резвились жуки. Золотистая листва, пряно благоухая, шелестела на легком ветру, но евреи не поднимали глаз и не находили радости в душе. Они все больше и больше углублялись в свою печаль, в общую жалобу; снова и снова вспоминали о поражении своего народа. Они не ели, не пили, не замечали светлого дня; они только стенали и сетовали и жаловались друг другу на разрушение храма и пели о падении Иерусалима. И хотя каждое слово этих горестных песнопений давным-давно запечатлелось в каждой капле их крови, они повторяли их снова и снова, чтобы обострить боль и почувствовать как эта обостренная боль снова и снова разрывает им сердце. В этот горестный день они не желали чувствовать ничего, кроме горя, и, вспоминая о собственной отверженности и угнетенности, оплакивали страдания и унижения своих мертвых, растравляли память о тяжелой судьбе своего народа. И так же, как эти евреи в Риме, евреи во всех городах и общинах земли, от края до края света, в тот же час сидели у могил, посыпав головы пеплом и разорвав одежды, и возносили одну и ту же жалобу, плач Иеремии о падении Иерусалима,