бешено, неистово. Среди его сочинений нет более жуткого и кровожадного, чем то, которое написано в момент величайшей опасности, памфлет против немецких крестьян. 'Кто погибнет за князей, - вещает он, станет святым мучеником, кто не за них падет, отправится к дьяволу, а потому надо бить, душить, колоть - кто где может, тайно и явно, памятуя, что нет ничего более ядовитого, зловредного и дьявольского, чем бунтовщик'. Он беспощадно стал на сторону верхов против народа. 'Ослу надобно, чтоб его били, черни - чтоб ею правили силой'. Ни слова добра, пощады и милосердия не находит этот одержимый боец, когда победившее рыцарство с чудовищной жестокостью творит расправу над побежденными. У этого гениального, но в ярости не знающего меры человека нет ни слова сострадания к бесчисленным жертвам, а ведь тысячи пошли в поход на рыцарские замки, доверившись его имени и его мятежному делу. И с жутковатым мужеством заявляет он в конце, когда поля Вюртемберга уже обильно удобрены кровью: 'Я, Мартин Лютер, разбил взбунтовавшихся крестьян, ибо я велел убивать их: вся их кровь на моей шее'.
Этим бешенством, этой страшной яростной силой еще полно его перо, когда он направляет его против Эразма. Возможно, он бы еще простил Эразму теологический экскурс, но восторженный прием, который встретил во всем гуманистическом мире этот призыв к сдержанности, распаляет его злость до неистовства. Лютеру невыносима мысль, что его враги сейчас поют победную песнь: 'Скажите мне, где великий Маккавей [140], где тот, кто был столь тверд в своем учении?' Теперь, когда его больше не гнетет забота (с крестьянами разделались), он хочет не просто ответить Эразму, но раздавить его. Грозно возвещает он о своем намерении собравшимся за столом друзьям: 'Я требую от вас, чтоб вы, по воле божьей, стали врагами Эразма и стереглись его книг. Я хочу написать против него - и будь что будет. Я хочу убить пером сатану. И добавляет почти с гордостью: - Как я убил Мюнцера, кровь которого на моей шее'.
Но и в гневе своем, именно тогда, когда кровь горячей кипит в его жилах, Лютер проявляет себя великим художником, гением немецкого языка. Он сознает, какой перед ним великий противник, и это чувство сообщает величие его труду - не маленькому драчливому сочинению, а книге, основательной, объемистой, блистающей образами и бурлящей страстью, книге, которая свидетельствует не только о его богословской учености, но и о его поэтической, его человеческой мощи. 'De servo arbitrio' - трактат 'О рабстве воли' принадлежит к числу самых сильных полемических сочинений этого воинственного человека, а спор с Эразмом - к самым значительным дискуссиям, которые когда-либо вели в истории немецкой мысли два человека, противоположных по характеру, но могучих по масштабу.
Как ни далек может показаться нам сегодня сам предмет спора, величие противников делает эту борьбу непреходящим духовным событием мировой литературы.
Прежде чем ринуться в бой, прежде чем укрепить шлем и взять наперевес копье для убийственного удара, Лютер на миг, но только на миг, приподнимает меч для беглого вежливого приветствия. 'Тебе я отдаю честь и должное, как никому другому'. Он признает, что Эразм обошелся с ним 'мягко и во всех отношениях сдержанно'. Он добавляет, что Эразм, единственный из его противников, 'уловил нерв всего дела'. Но, принудив себя к такому приветствию, Лютер решительно сжимает кулак, становится грубым и, таким образом, оказывается в своей стихии. Он вообще отвечает Эразму лишь потому, 'что апостол Павел велел затыкать пасть ненужной болтовне'. И, обрушивая удар за ударом, с великолепной - чисто лютеровской - силой начинает гвоздить Эразма: 'Он хочет ходить по яйцам и ни одного не раздавить, ступать между стаканов и ни одного не задеть'. Эразм, издевается он, 'ни о чем не хочет судить твердо и все же выносит нам приговор; это все равно что бежать от дождика, чтоб окунуться в пруд'. Несколькими словами он обнажает противоположность между изворотливой осмотрительностью Эразма и своей прямотой и категоричностью. Для Эразма 'удобство, мир и покой превыше веры', тогда как сам он не отступился бы от своей веры, 'пусть даже весь мир ввергнется в распрю или вовсе потонет и превратится в развалины'. И если Эразм в своем сочинении умно призывает к осторожности и указывает на неясность иных мест в Библии, которые ни один смертный не может толковать со всей уверенностью и ответственностью, Лютер кричит в ответ свое исповедание веры: 'Без убежденности нет христианина. Христианин непоколебим в своей вере и в своих делах, иначе он не христианин'. Кто нерешителен и тепл, кто сомневается в делах веры, должен раз навсегда уйти из богословия. 'Святой дух не сомневается', - гремит Лютер. Человек хорош только тогда, когда носит в себе бога, и плох, когда на нем скачет черт, воля же человеческая ничтожна и бессильна перед провидением божьим. Однако постепенно эта частная проблема перерастает в значительное противопоставление; водораздел между двумя столь несхожими по темпераменту обновителями религии - противоположное понимание завета и миссии Христа. Для гуманиста Эразма Христос - проповедник человечности, отдавший свою кровь, чтобы избавить мир от кровопролития и раздора; Лютер же, ландскнехт бога, ссылается на Евангелие: Христос пришел 'не мир принести, но меч'. Христианин, говорит Эразм, должен быть терпимым и миролюбивым; тот христианин, отвечает непреклонный Лютер, кто ни в чем и никогда не уступает, поскольку речь идет о божьем слове, пусть хоть весь мир погибнет. Он резко отклоняет призыв Эразма к единству и взаимопониманию: 'Оставь свои жалобы и вопли, против этой лихорадки не поможет никакое лекарство. Эта война - война господа нашего, он начал ее и не остановится, покуда не погубит всех врагов слова своего'. Мягкие разглагольствования Эразма свидетельствуют лишь о недостатке подлинной Христовой веры, а потому пусть остается в стороне при своих достохвальных латинских и греческих трудах, или, говоря на добром немецком языке, - при своих гуманистических забавах, и не касается в 'напыщенных словесах' проблем, которые может решать единственно человек верующий, и верующий всецело. Пусть Эразм, требует Лютер, раз и навсегда перестанет вмешиваться в религиозную войну, 'поелику бог не дал тебе силы, потребной для нашего дела'. Сам же Лютер следует зову свыше и потому тверд душой: 'Кто я и что я и каким духом оказался причастен к этому спору - это я вручаю всеведущему господу, дело же мое не моей, а божьей волей было начато и доселе ведется'.
Это письмо означает разрыв между гуманизмом и немецкой Реформацией. Эразмово и Лютерово, разум и страсть, общечеловеческую религию и фанатизм, наднациональное и национальное, многообразие и односторонность, уступчивость и упрямство не соединить, как воду с огнем. Где бы они ни сошлись на земле, стихия гневно шипит на стихию.
Лютер никогда не простит Эразму открытого выступления против себя. Этот воинственный человек не допускает иного исхода спора, как только полного уничтожения противника. В то время как Эразм ограничился одним ответом - довольно резким для его покладистого характера сочинением 'Hyperaspistes' [141], a затем вновь возвращается к своим занятиям, Лютер продолжает полыхать яростью. Он не упускает случая осыпать ужаснейшей бранью человека, отважившегося перечить ему в одном-единственном пункте его учения, и его, как сетует Эразм, 'смертоубийственная' ненависть не останавливается ни перед каким поношением. 'Кто раздавит Эразма, тот расплющит клопа, и, мертвый, он воняет сильней, чем живой'. Он называет его 'лютейшим врагом Христа', а когда однажды ему показывают портрет Эразма, предостерегает друзей, что это 'хитрый, коварный человек, насмехающийся над богом и над религией', 'день и ночь придумывающий увертки, и когда полагают, что он сказал много, он не сказал ничего'. Лютер гневно кричит за столом: 'Я в своем завещании закажу и всех вас беру во свидетели, что считаю Эразма злейшим врагом Христа, какого не бывало тысячу лет'. Доходит, наконец, до кощунства: 'Когда я молюсь, я проклинаю Эразма и всех еретиков, оскверняющих бога'.
Но Лютер, яростный человек, которому в пылу борьбы кровь горячо застилает глаза, не всегда только воин, ради своего учения и пользы дела ему порой приходится быть дипломатом. Должно быть, друзья дали ему понять, что он поступает неразумно, обрушиваясь с такими дикими ругательствами и оскорблениями на старого, пользующегося уважением всей Европы человека. Тут Лютер откладывает меч и берет оливковую ветвь: через год после своей неистовой диатрибы [142] он обращается к 'злейшему врагу бога' с почти шутливым письмом, где извиняется за то, что 'так резко его хватил'. Но теперь Эразм решительно отклоняет объяснение. 'Я не столь детского нрава, - жестко отвечает он, - чтобы после того, как на меня накинулись с последними ругательствами, дать себя успокоить шуточками либо лестью... Чему служили все эти издевки, вся эта низкая ложь, будто я безбожник, скептик в делах веры, богохульник и не знаю, кто еще?.. Происшедшее между нами не так важно, во всяком случае для меня, уже близкого к могиле; но меня, как всякого порядочного человека, возмущает то, что из-за твоих надменных, бесстыдных и подстрекательских действий рушится мир... и что по твоей воле эта буря не кончится добром, как я к тому стремился... Наша распря - дело личное, но мне причиняет боль общая беда и неизлечимая сумятица, которой мы обязаны лишь твоему упорному нежеланию прислушаться к добрым советам... Я