другого сподвижника папы, главного жертвователя, на средства коего много лет рос Музей, – Юрия Степановича Нечаева-Мальцева. В апофеозе папином, потоком солнечной теплоты освещенном Мариной, этим двум принадлежит заслуженная ими честь. Приезды, приезды. После многих движений приглашенных по главной лестнице цветного мрамора, прилегающим за колоннадами галереям, церемониймейстер расставляет нас, рассекая надвое: мужчин – по одну, дам – по другую сторону близящегося «следования высочайших особ». Душно. Тесно. Томительно. Где папа? Каким светом залиты мрамор, зеленый и розовый, лестницы, торжественная белизна залы. Стеклянные потолки стремят в хлад Музея весь блеск весны. Было бы упоительно, если б немножечко больше сил… Как долго!

Как во сне, помню пробежавшее по рядам волнение, напряжение глаз, сердцебиение. Пролетающую фигуру церемониймейстера, – царская фамилия вошла в Музей.

Я помню вдову Александра Ш-го – «царицу-мать» Марию Федоровну (невысокая худощавая дама в белом. На темных (с проседью?) волосах – маленькая, белая шляпа. Точеность черт, еще более правильных, чем черты отсутствующей сегодня «царицы-жены» – Александры Федоровны).

Царь прошел совсем близко, по красной дорожке ковра. Он очень похож на свои портреты в присутственных местах. Роста не выше среднего, еще молодой, русый. Усы и бородка. В военном мундире. Большие, яркие, длинные «романовские» глаза, о которых Марина позднее:

Помянет потомство

Еще не раз -

Византийское вероломство

Ваших ясных глаз…

Ваши судьи

– Гроза и вал.

Царь, не люди!

Вас Бог взыскал!

Эти стихи 1917 года кончались в моей памяти так:

Царь, потомки и предки – сон:

Есть котомка, коль отнят трон.

(Легенда об Александре 1-ом, Федоре Кузьмиче?)

Я вижу папину немного сутулую, уютную фигуру в черном профессорском сюртуке рядом с царским мундиром. Наклоненная круглая седая голова папы выше головы царя. (Так они проходили, после торжественного молебна, весь путь осмотра Музея в то время, как (он позднее нам рассказывал) царь задавал вопросы, и папа на них отвечал.) Почему я не помню четко ни молебна, ни духовенства? Может быть, потому, что мое внимание было привлечено необычайным зрелищем стройного восьмилетнего мальчика на руках (в той позе, как носят двухлетних – высоченного матроса, бережно, как нянька, охватившего его здоровенными своими руками, внесшего его в залу Славы и так державшего наследника все время длившегося торжества). Мальчикова рука на шее дядьки, привязанность «царевича», обреченного на смерть (матерью) к няньке-матросу, вызывала в памяти другого обреченного (отцом) царевича Алексея – сына Петра Первого. И другого мальчика с другим дядькой – Гринева с Савельи-чем. Все знали «наследника» по серии его портретов в витринах магазинов и под каждым – его длинный титул, так не идущий кудрявому младенцу и позднее – мальчику в матроске, по-военному отдающему честь. Видела я его в первый раз. Он был красивее всех царских детей. Тогда усиленно ходили слухи, что он не сможет царствовать, так как болен гемофилией (несвертывание крови) – стоит ему в игре упасть, оцарапаться – кровь идет, и ее останавливают с трудом. Называли имя знаменитого доктора Бадмаева, говорили (позднее, впрочем) о словах, сказанных Григорием Распутиным, что цесаревич-наследник проживет лишь до 14-ти лет.

Умрет! – Уже в 8 лет не может бегать, играть, как все дети! – думала я, сама неся в себе маленького сына, глядя на большого мальчика на руках дядьки.

Мрамор, свет, блеск под солнечными потоками через стеклянные потолки. Цветные колонные лестницы, белоснежные – в зале Славы…

Два слова о царских дочерях. Мы их с детства знали по календарям. Старшие – Ольга и Татьяна – были примерно нашими с Мариной однолетками. Мария и Анастасия -моложе нас. Ольга более узколица, чем сестры: русское лицо. Своеобразнее – Татьяна: чуть выдающиеся скулы придают ей что-то татарское. Все они в белом, в больших белых шляпах. Мария – ярче, красивее сестер, она еще подросток. Моя тезка, Анастасия, родившаяся в моем раннем детстве -узколица, светлые волосы подрезаны на лбу, как и у Марины, и у меня в детстве, как у девочек тех времен.

Но вот все это – ожившее с календарей, проблеснув, пройдя в двух шагах от нас, двинулось дальше, а затем -торжество освящения, молебен.

Я помню свою усталость, жару майского дня, долгое стояние в рядах дам – и вряд ли это было менее томительным, чем медленное продвижение в толпе по парку Ясной Поляны осенью 1910 года. Тогда страдали мы от холода, теперь – от жары. Близоруко щурясь, искали мы глазами своих среди блиставших орденами, звездами и мундирами сановников, представителей знати и просвещения Москвы, а может быть, и России. И, думаю, все это покрывалось накаленным волнением за папу, за его волнение сегодня, его путь сейчас бок о бок с сильными мира сего, в этот его долгожданный, неповторимый день. И было тихое торжество радости в наших своевольных, своенравных, не в него пошедших сердцах: не папе дарят что-то сейчас сильные сего мира, а о н дарит всем, кто сейчас здесь, всей России – созданный им Музей!

Как мало радости принесли ему – мы… И как много -этот его сын, в мрамор заключивший все сокровища истории. Этот наш, сегодня венчаемый, брат! «Колоссальный младший брат!» – как сказал тогда кто-то из нас. И как принимает царь Музей из рук папы, он, подписавший его несправедливое увольнение из Румянцевского Музея, да еще без пенсии…

…Папа проходил с «высочайшими гостями» по залам Музея, показывая и разъясняя, как всегда поглощенный предметом беседы, а мы, стоя в рядах белоснежных «высокопоставленных» дам, отыскивали близорукими глазами наших юных мужей в их первых на веку сюртуках и

сине-зеленый студенческий – при шпаге – мундир брата Андрея, в котором он казался юным генералом 1812 года, живущим ровно столетье назад…

Увы, я не помню здесь описанную Мариной Анастасию Модестову – дочь папиного друга (полуитальянку, пылкую его поклонницу) – я о ней писала в предыдущих частях – о весне 1909 года.

Жалею, что не помню упомянутые Мариной поднос, нами преподнесенный папе, и лавровый венок, на этот поднос положенный папе в час его апофеоза. Но я помню наш дом в Трехпрудном, залитый солнцем в дневные часы по окончании музейного торжества, обед, куда были приглашены близкие и родные. И помню подарок папе Марины: ко дню открытия заказанную ей золотую медаль с силуэтом Музея и на обороте надпись: «31 мая 1912 года». И мой подарок папе – огромный букет роз. («Такого он не получал никогда»,

– радостно думала я, протягивая папе розы…) И льнут к этому дню слова, папой сказанные (прочтенные мною в его биографии, написанной недавно моей сестрой Лёрой -Валерией Ивановной Цветаевой). Вспоминая двух спутниц своей жизни, одну за другой уведенных ранней смертью: «Семейная жизнь мне не удалась, – сказал папа, – зато удалось служение родине…»

И я радуюсь, что есть фотография, где, после шума торжеств, наш отец и Нечаев-Мальцев снялись на ступенях Музея. «Дух Музея и тело Музея», как назвали их. На ступенях ими завершенного дела.

ГЛАВА 31. ДОМ НА СОБАЧЬЕЙ ПЛОЩАДКЕ

Он как-то сам пошел в руки, как голубь ручной, – чуть ли не в первый день поисков.

Разгар лета 1912 года, к осени. Мы обе ждем наших первенцев.

Марина и Сережа входят ко мне в самозабвении:

– Ася, нашли! Ты себе не представляешь!

Сережа от радости перебивая:

– Асенька, это такое маленькое чудо!.. Мы уже сняли, на три месяца! Вы сможете с нами пойти туда?

Вы читаете Воспоминания
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату