(Пауза.) Я в школе любила только географию — конечно, не все эти широты и долготы и градусы (меридианы — любила), — имена любила, названия… И самое ужасное, Марина, что городов и островов много, полный земной шар! — и что на каждой точке этого земного шара (у вас есть глобус? Я бы показала) — па каждой точке этого земного шара — потому что шар только на вид такой маленький и точка только на вид — точка, — тысячи, тысячи тех, кого я могла бы любить… (И я это всегда говорю Юре, в ту самую минуту, когда говорю ему, что кроме него не люблю никого, говорю, Марина, как бы сказать, тем самым ртом, тем самым полным ртом, тем самым полным им ртом! потому что и это правда, потому что оба — правда, потому что это одно и то же, я это знаю, но когда я хочу это доказать — у меня чего-то не хватает, ну — как не можешь дотянуться до верхней ветки, потому что вершка не хватает! И мне тогда кажется, что я схожу с ума…)
Марина, кто изобрел глобус? Не знаете? Я тоже ничего не знаю — ни кто глобус, ни кто карты, ни кто часы. — Чему нас в школе учат??! — Благословляю того, кто изобрел глобус (наверное какой-нибудь старик с длинной белой бородой…) — за то, что я могу сразу этими двумя руками обнять весь земной шар — со всеми моими любимыми!
«…Ни кто — часы…»
Однажды она у меня на столе играла песочными часами, детскими пятиминутными: стеклянная стопочка в деревянных жердочках с перехватом-талией — и вот, сквозь эту «талию» — тончайшей струечкой — песок — в пятиминутный срок.
— Вот еще пять минуточек прошло… (Потом безмолвие, точно никакой Сонечки в комнате нет, и уже совсем неожиданно, нежданно:) Сейчас будет последняя, после-едняя песчиночка! Все!
Так она играла — долго, нахмурив бровки, вся уйдя в эту струечку. (Я — в нее). И вдруг — отчаянный вопль:
— О, Марина! Я пропустила! Я — вдруг — глубоко — задумалась и не перевернула вовремя, и теперь я никогда не буду знать, который час. Потому что — представьте себе, что мы на острове, кто нам скажет, откуда нам знать?!
— А корабль, Сонечка, приезжающий к нам за кораллами? За коралловым ломом? — Пиратский корабль, где у каждого матроса по трое часов и по шести цепей! Или — проще: с нами после кораблекрушения спасся — кот. А я еще с детства-и-отрочества знаю, что «Les Chinois voient l'heure dans 1'oeil des chats».[165] У одного миссионера стали часы, тогда он спросил у китайского мальчика на улице, который час. Мальчик быстро куда-то сбегал, вернулся с огромным котом на руках, поглядел ему в глаза и ответил: «Полдень».
— Да, но я про эту струечку, которая одна знала срок и ждала, чтобы я ее — перевернула. О, Марина, у меня чувство, что я кого-то убила!
Вы время убили, Сонечка:
«Который час?» — его спросили здесь,
А он ответил любопытным: «Вечность».
— О, как это чудесно! Что это? Кто этот он и это правда — было?
— Он, это с ума сшедший поэт Батюшков, и это, правда, было.
— Глупо у поэта спрашивать время. Без-дарно. Потому он и сошел с ума — от таких глупых вопросов. Нашли себе часы! Ему нужно говорить время, а не у него — спрашивать.
— Не то: он уже был на подозрении безумия и хотели проверить.
— И опозорились, потому что это ответ — гения, чистого духа. А вопрос — студента-медика. Дурака. (Поглаживая указательным пальчиком круглые бока стопочки.)… Но, Марина, представьте себе, что я была бы — Бог… нет, не так: что вместо меня Бог бы держал часы и забыл бы перевернуть. Ну, задумался на секундочку — и — кончено время.
…Какая страшная, какая чудная игрушка, Марина. Я бы хотела с ней спать…
Струечка… Секундочка… Все у нее было уменьшительное (умалительное, умолителъное, умилительное…), вся речь. Точно ее маленькость передалась ее речи. Были слова, словца в ее словаре — может быть и актерские, актрисинские, но. Боже, до чего это иначе звучало из ее уст! Например — манерочка. «Как я люблю вашу Алю: у нее такие особенные манерочки…»
Манерочка (ведь шаг, знак до «машерочка»!) — нет, не актрисинское, а институтское, и недаром мне все время чудится, ушами слышится: «Когда я училась в институте…» Не могла гимназия не только дать ей, но не взять у нее этой — старинности, старомодности, этого старинного, век назад, какого-то осьмнадцатого века, девичества, этой насущности обожания и коленопреклонения, этой страсти к несчастной любви.
Институтка, потом — актриса. (Смутно помнятся какие-то чужие дети…)
— Когда Аля вчера просила еще посидеть, сразу не идти спать, у нее была такая трогательная гримасочка…
Манерочка… гримасочка… секундочка… струечка… а сама была… девочка, которая ведь тоже — уменьшительное.
— Мой отец был скрипач, Марина. Бедный скрипач. Он умер в больнице, и я каждый день к нему ходила, ни минуточки от него не отходила — он только мне одной радовался. Я вообще была его любимицей. (Обманывает меня или нет — память, когда я слышу: придворный скрипач? Но какого двора — придворный? Английского? Русского? Потому что — я забыла сказать — Голлидэй есть английское Holiday — воскресенье, праздник.
Сонечка Голлидэй: это имя было к ней привязано — как бубенец!)
— Мои сестры, Марина, красавицы. У меня две сестры и обе красавицы. Высокие, белокурые, голубоглазые — настоящие леди. Это я — такая дурнушка, чернушка…
Почему они не жили вместе? Не знаю. Знаю только, что она непрерывно была озабочена их судьбою — и делом заботилась.
— Нужно много денег, Марина, нужно, чтобы у них были хорошие платья и обувь, потому что они (с глубоким придыханием восторга) — красавицы. Они высокие, Марина, стройные — это я одна такая маленькая.
— И вы, такая маленькая, младшая, должны…
— Именно потому, что такая маленькая. Мне, некрасавице, мало нужно, а красавицам — всегда — во всех сказках — много нужно. Не могут же они одеваться — как я!
(Белая блузка, черная юбка или белое платьице — в другом ее не помню.)
Однажды в какой-то столовой (воблиный суп с перловой крупой, второе сама вобла, хлеба не было, Сонечка отдала Але свой) она мне их показала — сидели за столиком, ей с высоты английских шей кивнули (потом она к ним побежала) — голубоглазые, фарфоровые, златоволосые, в белых, с выгибом, великокняжнинских шляпах…
— Гляди, Алечка, видишь — эти две дамы. Это мои сестры. Правда, обе — красавицы?
— Вы — лучше.
— Ах ты, дитя мое дорогое! Это тебе лучше, потому что ты меня любишь.
— Я потому вас люблю, что вы лучше всех. Ребенок, обезоруженный ребенком, смолк.
Повинуясь, очевидно, закону сказки — иначе этого, с моей страстью к именам, не объяснишь — я так и не спросила у нее их имен. Так они у меня и остались — сестры. Сестры — Золушки.
Мать помню как Сонечкину заботу. Написать маме. Послать маме. Должно быть, осталась в Петербурге, откуда родом была сама Сонечка. Недаром ее «Белые ночи».
— Я же знаю, Марина, я сама так ходила, сама так любила… Когда я в первый раз их прочла… Я никогда не читала их в первый раз! Только я в «Белых ночах», не только она, но еще и он, тот самый мечтатель, так никогда и не выбравшийся из белой ночи… Я ведь всегда двоюсь, Марина, не я — двоюсь, а меня — две, двое: даже в любви к Юре: я — я, и я — еще и он, Юра: все его мысли думаю, еще не сказал — знаю (оттого и не жду ничего!), мне смешно сказать: когда я — он, мне самой лень меня любить…