Каждый день измены втекает в резервуар интимной памяти в теле этой неврастеничной домохозяйки, и я пока что тщетно распаляю свое воображение, пытаясь разделить их интерес к Мэрилин, однако пообещал себе, что однажды прорву эту плотину.
Она засыпает, обхватив себя руками. Я лежу рядом с ней, трепеща, остро ощущая легчайший запах, исходящий от ее кожи, и веду с собой сладкую борьбу, чтобы сдержать поток слов («Скажи мне, скажи мне…»): если произнести их преждевременно, они нарушат чувственные чары. Именно по ночам в среду я должен признаться себе, что без Мэрилин мне не было бы смысла продолжать. И таким образом, несомненно, начинаю осознавать, что это значит — любить. Вообще, я способен испытывать к спящим существам самые сильные приступы нежности. Я могу плакать от радости над спящими детьми. Порой я думаю, что мог бы достичь высшей степени экстаза, если бы Мэрилин спала, когда мы занимаемся с ней сексом. Конечно, существуют способы добиться этого.
Но я не верю, что Мэрилин по-настоящему получает удовольствие с другими мужчинами. Она по своей природе онанистка, и ей нужно равномерное механическое трение, чтобы вызвать перед ее внутренним взором фантазии о порабощении, которые в конце концов исторгают у нее стоны и дрожь. Если она идет с незнакомцами, то лишь для того, чтобы избежать неловких трапез в одиночестве или продлить грустное веселье сборищ, на которых распавшиеся пары и тупые мальчишки соприкасаются кончиками пальцев, пытаясь оживить угасающий огонь. Случайный секс означает для Мэрилин: две пары холодных ног, заученная прелюдия, краска стыда и милостыня в темноте. Они спокойно улыбаются, страсть иссякла, и они мечтают оказаться у своего домашнего очага и никогда больше не видеть друг друга. «Ты кончила?» — «Нет, но это было чудесно». Горькая чаша осушена.
Она не ведет записей об этих приключениях — разве что в бессмертной памяти. В дневнике ничего нет, а судя по кошельку, нет и никаких необъяснимых трат. Ее чувство вины проявляется в невольных знаках: дерзкая поза на пороге, невероятная поглощенность домашними хлопотами, искренний взгляд в ответ на мой искренний взгляд. Я бы не сказал, что меня мучают сомнения или ревность или смущает мысль: уж не ошибаюсь ли я, приписывая ей двойную жизнь? Все мы так или иначе виновны; оскорбление менее существенно, нежели грех; и я хорошо знаю свою жену, поскольку сильно повлиял на ее формирование. Если я должен указать на улики, подтверждающие мои подозрения, то укажу на черный кожаный несессер для письменных принадлежностей на верхней полке в ее платяном шкафу. Во внутреннем кармашке этого несессера обычно была лишь моя фотография, с влажными карими глазами и безвольным ртом, характерным для всех специалистов по пропаганде. Однако в конце февраля там появилась фотография обнаженной Мэрилин. Она раскинулась на черной атласной простыне (как в «Плейбое»), ноги скрещены (четко видны точечки от сбритых волос), бородка на лобке выставлена напоказ, поза сосредоточенная и дилетантская. Меня воротит не только от откровенности Мэрилин, но и от бездарности фотографа. «Помоги мне!» — вопиет снимок; замороженная девушка в замороженное мгновение под замораживающим взглядом. Сравните с великими фотомоделями, посылающими со страниц журнала безличную насмешку: «Лакомый кусочек для вашего господина». Я отрываюсь от страниц «Вог», дрожа от бессилия.
Фотографии, которые я ношу с собой в портфеле, имеют отношение к вьетнамскому отчету. Некоторые будут включены в окончательный текст. По утрам, когда я не в духе и ничего не приходит на ум, меня всегда успокаивает мысль, что, стоит мне вынуть эти снимки из конвертов, они подстегнут мое воображение легким ударом тока и оно снова заработает. Я реагирую на фотографии сильнее, чем на текст. Странно, что я не занимаюсь этим аспектом пропаганды.
Только одна из моих фотографий откровенно сексуальна. На ней запечатлен Клиффорд Ломэн, весом двести двадцать фунтов, в прошлом игравший в баскетбольной команде за Хьюстонский университет, а ныне сержант первой воздушной разведки, в тот момент, когда он совокупляется с вьетнамской женщиной. Женщина крошечная и худенькая; быть может, это даже ребенок — правда, относительно возраста вьетнамцев обычно ошибаешься. Ломэн выставляет напоказ свою силу: изогнувшись назад и положив руки себе на ягодицы, он поднимает женщину на пенисе. Возможно, он даже разгуливает с ней: руки вьетнамки раскинуты, словно она пытается сохранить равновесие. Он широко улыбается; ее сонное, глупое лицо повернуто к неизвестному фотографу. Позади них экран выключенного телевизора, в котором отражается вспышка. Я дал этому снимку условное название «Папа резвится с детишками» и определил для него место в главе семь.
Между прочим, у меня выдалось не одно удачное утро, и эссе, эта огромная планета у меня в голове, начинает понемногу раскручиваться. Я поднимаюсь в предрассветные часы и на цыпочках иду к своему письменному столу. Птицы еще не щебечут за окном, Мэрилин и ребенок погружены в дрему. Я ликуя произношу благодарственную молитву, прижимая к груди законченные главы, затем кладу их обратно в папку и, не прочитав то, что написал вчера, начинаю строчить. На бумагу текут новые слова. Замерзшее море у меня внутри оттаивает, лед трескается. Я теплый, трудолюбивый гений домашнего очага, ткущий свои защитные вымыслы.
Мне только следует остерегаться голосов — соперников, которых Мэрилин порой выпускает из радио между семью и восемью. (На голос я реагирую сильнее, чем на печатное слово.) Особенно беззащитен я перед сообщениями о калибре бомб и поражаемых целях. Не сама информация — не в моем характере расстраиваться из-за названий мест, которые я никогда не увижу, — а решительный, безапелляционный голос специалиста по статистике вызывает в моей душе бурю негодования, водоворот крови и желчи устремляется к голове, и в результате я лишаюсь способности мыслить последовательно. Радиоинформация, как мне должно быть известно по опыту, — это власть в чистом виде. Неслучайно два голоса, которые мы используем в проекте, это голоса двух мастеров допроса: дядюшки — сержанта, который признается, что вы ему нравитесь и ему бы не хотелось видеть, как вам делают больно («Говорите, в этом нет ничего зазорного, все в конце концов раскалываются»), и хладнокровного красивого капитана с инструментами для пыток. С другой стороны, печатное слово — это садизм, и оно должным образом вызывает ужас. Вот в чем суть газеты:
Смотрите, как я бесстрастно меняю местами свои пятьдесят два знака». Печатное слово-это суровый господин с бичом, а чтение — слезные поиски знаков милосердия. Писатель так же унижен перед этим господином, как и читатель. Создатель порнографических произведений — это обреченный герой-выскочка, который доходит до такого исступления, что печатная страница растрескивается под словами. Мы пишем всякую дичь на стенах уборных, чтобы снести эти стены. Мы не видим истинную причину, а она заключается в том, что мы пишем на стенах уборных, дабы унизиться перед ними. Порнография — это унижение перед страницей, такое унижение, от которого должна содрогнуться сама страница. Чтение печатного слова — рабская привычка. Я открыл эту истину так же, как открыл все истины в своем вьетнамском отчете, — с помощью
Остается вопрос о том, как проскочить мимо Кутзее. В свои мрачные минуты я боюсь, что, когда разразится битва между нами двумя, я проиграю. Его мозг работает по-другому, нежели мой. Он больше не питает ко мне симпатию. Я бы сделал что угодно, чтобы заслужить его уважение. Мне известно, что я его разочаровал и он больше в меня не верит. А когда никто в тебя не верит, до чего же трудно поверить в себя самому! По вечерам, когда трезвое лезвие реальности острее всего, когда все, что меня окружает, кажется, сошло со страниц книг (например, мой дом — из каталога интерьеров, а жена — из романа, который упорно поджидает меня в библиотеке в провинциальной Америке), рука моя тянется к портфелю, стоящему на полу возле письменного стола, словно к прилавку со сладким стыдом. Я вынимаю фотографии и вновь их перебираю. Я дрожу и потею, пульс учащается, нервы натянуты, и в такие ночи сон у меня неглубокий и беспокойный. Несомненно, шепчу я себе, если они вот так меня возбуждают, значит, я мужчина и эти изображения фантомов подходят для мужчин.
На моей второй фотографии — два сержанта из спецподразделений, Берри и Уилсон (их имена я прочел у них на груди). Берри и Уилсон сидят на корточках, улыбаясь не только потому, что позируют перед камерой, но и от ощущения собственного здоровья, силы, молодости. За ними — кустарник, а дальше —