случилось. Вы знающий математик, и я доволен вашей работой, но предпочитаю держаться подальше от политики. Мы — ученые, и единственное, что для нас имеет значение, — наша наука, будущее науки нашей страны. Если мы просто будем последовательно заниматься своим делом, то принесем родине гораздо больше пользы, чем каким-то другим образом. А сейчас прошу извинить, мне надо возвращаться в лабораторию…
Вот и все. Через несколько дней Адольф фон Рейхсвайн предпринял еще одну попытку. По крайней мере, его Гейзенберг знал лучше по «Кружку по средам». Их разговор был более откровенным, но результат оказался почти такой же. Гейзенберг выразил моральную поддержку заговору, но отказался участвовать в насилии, будучи лишь ученым, и так далее.
Вскоре, как я уже упоминал, фон Рейхсвайна схватили гестаповцы.
— Густав, у тебя есть минута? Пожалуйста, — позвала меня Марианна.
— Чего тебе?
— Сегодня утром я говорила по телефону с Наталией.
— Вот как? О чем?
— Сказала, что мы хотим ее видеть. Чтобы навестила нас в один из ближайших вечеров. Как бы на прощание. Ты мог бы попросить отгул? Как ты думаешь?
— Ты уже распоряжаешься моей жизнью? — набросился я на нее. — Ты все за меня решила, не так ли?
— Я полагала, ты согласишься…
— И что она тебе сказала?
— Что подумает. Генрих…
— Вот именно, Генрих! — заорал я. — Ты отдаешь себе отчет, в какое положение ее ставишь? Ты заставляешь ее рисковать больше, чем это необходимо! Теперь Гени с ней, здесь, в Берлине. Они спят вместе каждую ночь. Они муж и жена! Тебе это непонятно?
— Я думала…
— Ты эгоистка! — продолжал я выкрикивать безжалостно и самозабвенно. — И после этого смеешь утверждать, что она твоя лучшая подруга, что ты любишь ее? Да если бы ты действительно любила, то оставила бы Наталию в покое!
— Прости, Густав, — и снова треклятые слезы потекли по ее щекам. — Я только хотела…
На следующий день утром Генрих явился ко мне на работу. Такого еще не бывало никогда. Как только я его увидел, меня словно током пронзило — все кончено! Обо всем узнал и пришел переломать мне кости. Я даже почувствовал потребность что-то сделать: помолиться или защитить себя с помощью оружия.
— Что с тобой? — спросил он вместо приветствия. — Бледный весь. Что-нибудь случилось?
— Нет-нет, все в порядке, — мой голос дрогнул. — Какими судьбами?
— Нам надо поговорить, Густав. Дело срочное.
Я завел его в одну из институтских лабораторий рядом с той, где работал Гейзенберг со своим коллективом.
— Ну говори, в чем дело.
— Тебя вчера не было на собрании, поэтому я специально пришел, чтобы сообщить. Решение принято.
— Когда?
— 15 июля.
— Так скоро?
— Штауффенберг, наоборот, считает, что слишком поздно, — возразил Гени.
— А ты что будешь делать?
— Я останусь с Ольбрихтом дожидаться новостей из Волчьего Логова. — Говорил он спокойно, словно рассказывал об обычном рабочем дне. — Потом запустим в действие операцию «Валькирия». Будь начеку.
— За меня не беспокойся, — сказал я, запинаясь. — Буду наготове.
Теперь, когда дата стала известна, я чувствовал себя словно узник, приговоренный к смерти, которому сообщили о дне казни. Даже если переворот удастся осуществить — во что я и многие другие участники заговора не верили, хоть и не заявляли об этом вслух, — моя нынешняя жизнь не сможет продолжаться, поскольку наверняка оборвется моя связь с Наталией. Это меня и пугало больше всего: в моем распоряжении оставалось два дня, только два дня рядом с ней…
Тягостными были наши встречи 13 и 14 июля: я изо всех сил старался не выдать своей тревоги, она ни о чем не спрашивала — знала, что все равно ничего не скажу, — и так же, как я, притворялась спокойной и невозмутимой. Мы почти не разговаривали, между нами выросла стена, неодолимое отчуждение. В наших поцелуях не было страсти, скорее привычка, чем желание, а потом мы молча сидели порознь, каждый сам по себе, как два незнакомых попутчика, случайно оказавшихся в одном вагоне. Только поезд наш — мы это знали — вот-вот сойдет с рельсов.
Предполагалось, что в назначенный день я должен оставаться в своем кабинете все утро, пока со мной не свяжутся, и тут мне предстояло взять под контроль весь Институт имени кайзера Вильгельма, независимо от согласия или несогласия Гейзенберга. По плану Гитлер будет убит в полдень. Если все пройдет как задумано, к часу или двум переворот будет совершен.
В три часа по-прежнему ничего не происходило. Никакого сообщения, никакого сигнала, никакого предупреждения. Терпение мое иссякало. Наконец в половине четвертого я не выдержал и решился сам позвонить в штаб генерала Ольбрихта. Трубку снял Генрих.
— Невозможно, — лаконично сказал он с заметным разочарованием в голосе. — Целесообразно наметить новую дату, — и положил трубку.
Я почувствовал себя отвратительно. Когда тебя мучает неизвестность, нет ничего хуже, если она сгущается еще больше. Недолго думая я бросился к Наталии.
— Ты с ума сошел! — встретила она меня. — Гени может приехать в любую минуту…
— Не может, — с уверенностью сказал я. — Мы только что разговаривали. Он не освободится по крайней мере до вечера. Наталия впустила меня с большой неохотой.
— Ты скажешь мне наконец, что происходит? Случилось что-то плохое?
— Нет. Пока еще нет.
— Слава богу! — воскликнула она, обессиленно опускаясь в кресло.
Я приблизился и принялся легонько целовать ей лицо: лоб, закрытые веки, брови, уголки губ… Она заплакала. Никогда раньше я не видел ее такой безутешной.
— Тебе плохо? — спросил я, становясь рядом коленями на ковер.
— Да, — ответила она. — Все плохо, Густав. Я беременна.
Вот так, просто, без предисловий. Грустное и горькое признание. При других обстоятельствах я бы спросил, кто отец. Теперь же и так было ясно. Мы оба давно знали, что я стерилен. В своем чреве Наталия носила ребенка моего друга, своего мужа, моего соперника.
— Как долго?
— Я узнала неделю назад или чуть больше.
— Зачем ты сказала мне именно сейчас?
— Прости.
— Простить?
— Да.
— Значит, ты по-прежнему… — Я замолчал. Не было смысла продолжать эту пытку. Все и так предельно ясно.
Я ненавидел ее, ненавидел и обожал. Мне хотелось одновременно жить вместе с Наталией и покончить с собой. В тот момент я был готов совершить тысячу разных поступков, принять тысячу противоречивых решений, однако совершенно бессознательно, движимый обидой, жалостью к самому себе, неспособностью поступиться собственными желаниями, а также под влиянием нахлынувших чувств я поднял Наталию на руки и отнес в спальню.