размерам с Марселем и Бордо, эти города обнаруживают те же основные черты новой, буржуазной Франции: ту же предприимчивость, ту же смелость коммерческих дерзаний, тот же размах, ту же быстроту накопления.
Из приморских городов капитализм перекидывается и внутрь страны. В Лангедоке развивается суконная промышленность, в Нормандии — полотняная и хлопчатобумажная, в Пикардии и Шампани — шапочная и суконная, в Туре, Роане, Лионе — шелковая, в Арденнах — металлургическая, в Эльзас- Лотарингии — промышленность по производству металлических изделий. Старая техника быстро уступает место новой: ручной труд начинает вытесняться механическим, а паровая машина, вводимая во многих предприятиях, истребляет столько дров, что в некоторых провинциях население приходит в ужас и заваливает интендантов петициями, умоляя положить предел этому беспощадному лесоистреблению.
Но это, конечно, еще только прелюдия к настоящему машинному производству. Фабрик и заводов в современном смысле слова не существует, и господствующим типом предприятия остается по-прежнему мануфактура. Нет нового предприятия, нет и нового рабочего. Рабочие еще не стряхнули иго ремесленных традиций, не осознали себя как обособленный класс, и в большинстве случаев покорно идут за теми лозунгами, которые выкидывают их хозяева. Ненавидя аристократию, они не отделяют себя от третьего сословия и, если говорят о равенстве, то понимают под ним, как и буржуазия, не равенство экономической обеспеченности, а равенство юридических прав. И третье сословие, возглавляемое парижскими, марсельскими и бордосскими торгово-промышленными тузами, имеет возможность выступать как единое целое и говорить от имени нации.
Новая Франция наложила свою печать и на Париж. По окраинам Париж оброс мануфактурами и мастерскими, а в центре его уже возникают новые общественные слои и новые учреждения, противоречащие всему духу старорежимной Франции. Работают крупные торговые компании вроде Индийской компании, ведущей торговлю с Индией и Китаем. Образуется «учетная касса», — крупнейший банк, который учитывает векселя частных лиц, дает ссуды предпринимателям, организует займы для государства. Накануне революции его основной капитал составляет уже 100 млн. ливров, и «учетной кассе» не хватает лишь очень немного, чтобы стать «французским государственным банком». Туда несут свои сбережения преуспевающие адвокаты, разжившиеся лавочники, удалившиеся от дел коммерсанты, и вообще скопидомы всех рангов и сословий.
Сложилась новая социальная группа рантье, — группа людей, живущих на проценты с государственных займов, и потому непосредственно заинтересованных в упорядочении государственных финансов. Она не может терпеливо сносить принудительные по-заимствования из «учетной кассы», к которым то и дело прибегают королевские министры, не может мириться с произвольным понижением процентов, с отсрочкой платежей. Естественно, что лозунг «Долой финансовый произвол!» находит в ее среде живейший отклик. А насколько многочисленна эта группа, видно хотя бы из того, что долг французского казначейства составляет накануне революции 4 миллиарда ливров и что по нему ежегодно выплачивается 230 млн. ливров процентов.
Рождается новая Франция — этот факт очевиден всякому. Ростки новой жизни, пробивающиеся сквозь толщу феодальных пережитков, не могут не бросаться в глаза и молодому подпоручику, графу Сен- Симону. Куда бы он ни поехал, он всюду видит, как рядом с сонными, величавыми замками и жалкими, живущими по-старинке крестьянскими хижинами высовываются из земли молодые всходы. Здесь — новая мануфактура с «огневой машиной». Тут, на месте старой непроездной дороги, отличное широкое шоссе, — до революции их проложили на 40 тысячах километрах пути. Там — длинные обозы, везущие в столицу кипы сукна или ящики со стеклянной посудой. Приказчик крупной марсельской фирмы, случайно встреченный в придорожной гостинице, рассказывает, какие чудеса творят марсельские толстосумы. А в Париже чудеса эти сами лезут в глаза, ибо кто же не заметит рядом с «отелями» аристократии новеньких, выстроенных первоклассными архитекторами дворцов финансистов и коммерсантов?
И в то же время сколько ненужных преград поставлено на пути этим новым людям! Каждый из них рассказывает целые повести о том, как ему приходится пресмыкаться перед министрами, подкупать судей и полицейских чинов, чтобы преодолеть какой-нибудь один параграф устарелого и бесполезного цехового закона, сколько сборов и налогов приходится платить, чтобы удовлетворить алчные аппетиты королевских сборщиков. А казначейство пусто, знать расточительна и жадна, и все будущее огромных предприятий зависит от произвола министров, которые одним новым налогом могут задушить самую цветущую отрасль промышленности.
Клод Анри смотрит, слушает и невольно вспоминает замок Берни и его обитателей. Как непохожи друг на друга эти две Франции! Там — граф Бальтазар по трафарету живущий, по трафарету думающий, по трафарету должающий; здесь — беспорядок, суета, отсутствие традиций, рискованные начинания, небывалые затеи. Там — птичье стрекотанье дам, холод парадных зал, слова без действий; здесь — напряженная работа и действия без слов. Там — плесень, здесь — буйная молодая поросль. Какая связанность там и какое раздолье здесь!
Всеми фибрами своего восемнадцатилетнего существа впитывает Клод Анри эти лепеты, шумы, грохоты и ропота новой жизни. Они как-то сливаются в одно целое с книгами Вольтера и Руссо, с либеральными монологами театральных героев, с оппозиционными речами салонов, с теориями физиков и химиков, даже с брюзжаньем государственных кредиторов. И понять этот новый мир — не менее заманчивая задача, чем усвоить теории модных философов.
Но восемнадцатилетний Клод Анри еще не готов к ней. На нем еще слишком тяготеют привычки аристократической среды, слишком давит его мозг офицерская треуголка. Нужно какое-то большое событие, какой-то внешний толчок, чтобы освободить сознание от связывающих его пут. Нужна, наконец, новая среда, которая дала бы возможность увидеть в законченном, обнаженном виде тот строй, который во Франции так неясно, так смутно проглядывает сквозь прорехи старорежимного рубища.
Эту неоценимую услугу оказала Клоду Анри, как и многим его сверстникам, американская революция.
Американская война
Пока Клод Анри обучал солдат военному искусству, а сам изучал книги и нравы, Франция мало-помалу втягивалась в новую войну. В 1755 году американские колонии начали борьбу за независимость, и все европейские государства следили за ней с растущим интересом. Во Франции она вызывала особенные симпатии. Это не была обычная война двух держав, где дело идет только о завоевании территории или экономическом обессилении противника; столкновение экономических интересов осложнялось здесь столкновением двух политических систем, двух мировоззрений, из которых одно отражало в себе все требования и стремления широких буржуазных масс, а другое — все принципы и традиции родовой и денежной аристократии. «Обложение без представительства есть тирания», «все граждане равны перед законом», «верховная власть в стране принадлежит народу», — эти и им подобные идеи, провозглашенные филадельфийским конгрессом, звучали вызовом не только по отношению к Англии, но и по отношению ко всем государствам, руководимым привилегированной знатью.
Естественно, что «третье сословие» видело в молодой республике образец человеческого общества и преклонилась перед людьми, на практике осуществившими то, о чем только мечтали передовые философы и идеологи французской буржуазии. Это настроение прекрасно выразил аббат Рейналь, который в своей книге «Революция в Америке», вышедшей в 1779 году, писал: «Европа устала страдать от тиранов. Она восстанавливает свои права. Отныне — или равенство или война. Выбирайте. Все угнетенные народы имеют право восстать против своих угнетателей!»
С другой стороны, англо-американская война имела для Франции и непосредственное экономическое