— Пожалуйста, будь осторожен, — только и сказала я, что тут еще скажешь.
— Не волнуйся. Я тебя люблю. Пожелай мне удачи. Кто поймет душу молодых? Только те, кто молод.
Я проснулась. Роберта рядом не было. На столе лежала записка. «Не спится. Подожди меня». Я привела себя в порядок и взялась писать письмо сестре. Тут вошел Роберт, очень взбудораженный:
— Мне надо кое-что тебе показать.
Я быстро оделась и пошла с ним в мастерскую. По лестнице мы уже не шли, а бежали.
Я вошла в нашу комнату, быстро огляделась. От энергии Роберта, казалось, вибрировал воздух. На длинной черной клеенке были разложены зеркала, электролампочки и цепи: он начал работу над новой инсталляцией. Но Роберт привлек мое внимание к другой работе, которая была прислонена к «стене ожерелий». Утратив интерес к живописи, Роберт перестал натягивать холсты на подрамники, но один подрамник приберег. Теперь рама была целиком облеплена вырезками из мужских журналов — лицами и торсами молодых парней. Роберт чуть ли не трясся.
— Получилось, правда ведь?
— Да, — сказала я. — Это гениально.
Работа была относительно незамысловатая, но от нее словно бы исходила некая стихийная мощь. Ничего лишнего — идеальное произведение.
На полу валялись бумажные обрезки. Воняло клеем и лаком. Роберт повесил раму на стену, закурил, и мы без слов уставились на нее вместе.
Говорят, дети не видят разницы между одушевленным и неодушевленным. Я другого мнения. Ребенок по волшебству вдыхает жизнь в куклу или оловянного солдатика. Так и художник вдыхает жизнь в свои произведения — точно ребенок — в игрушки. Роберт наполнял неодушевленные предметы — и в искусстве и в жизни — своими творческими импульсами, своей священной сексуальной силой. Превращал в произведения искусства все, что угодно, — связку ключей, кухонный нож, обычную деревянную раму. Одинаково любил свое творчество и свое имущество. Однажды выменял на свой рисунок пару кавалерийских сапог — безумно непрактичный поступок, зато красивый на грани сакральности. Сапоги он начистил до зеркального блеска: старательно, как грум, прихорашивающий борзую собаку.
Роман Роберта с щегольской обувью достиг кульминации однажды вечером, когда мы возвращались из «Макса». Шли по Седьмой авеню, завернули за угол и набрели на пару туфель из крокодиловой кожи: они стояли на тротуаре и просто-таки сияли. Роберт подхватил туфли, прижал к груди, заявил, что нашел клад. Туфли были темно-коричневые, с шелковыми шнурками, на вид совершенно не ношенные. Они на цыпочках вошли в инсталляцию, из которой Роберт их часто изымал, чтобы надеть. Туфли были ему великоваты, но если засунуть в их острые носки бумагу, с ног не сваливались, хотя, пожалуй, плохо сочетались с джинсами и водолазкой. Осознав это, Роберт сменил водолазку на черную сетчатую футболку, дополнил ансамбль огромной коллекцией ключей на поясе и снял носки. Теперь он был готов к ночи у «Макса»: на такси денег нет, зато обувь элегантная. Ночь туфель, как мы ее прозвали, стала для Роберта знамением, что мы на верном пути, хотя путей было множество, и все они пересекались…
Грегори Корсо мог, едва переступив порог, мгновенно устроить кавардак, но его легко прощали: он столь же виртуозно умел распространять вокруг несказанную красоту.
Вероятно, это Пегги познакомила меня с Грегори: они дружили. Мне он очень полюбился вдобавок к тому, что я считала его одним из наших величайших поэтов. На моей тумбочке прочно поселилась потрепанная книжка Грегори «С днем рождения, Смерть». Среди поэтов-битников Грегори был самым молодым. Он был красив, как руины, и ходил горделиво, как Джон Гарфилд [81]. К самому себе Грегори не всегда относился серьезно, но к своим стихам — с максимальной серьезностью.
Грегори любил Китса и Шелли. Бывало, входил в холл «Челси» пошатываясь, в сползающих брюках и фонтанировал стихами своих любимых поэтов. Когда я пожаловалась, что не способна закончить ни одного стихотворения, он процитировал мне Малларме: «Поэты не заканчивают стихов — они стихи бросают». И добавил:
— Не волнуйся, девочка, все у тебя получится. Я спрашивала:
— Откуда ты знаешь? А он отвечал:
— Уж я-то знаю.
Грегори водил меня в «Проект Поэзия» — коллектив поэтов, который обосновался в старинной церкви Святого Марка на Восточной Десятой улице. На поэтических вечерax Грегори донимал выступающих, прерывая банальности криками: «Говно! Говно! Где кровь? Найди себе донора!» Наблюдая за его реакцией, я сказала себе: «Если когда-нибудь будешь читать свои стихи вслух, постарайся вести себя поживее».

Грегори составлял мне списки книг для обязательного прочтения, порекомендовал самый лучший словарь, поощрял меня, давал мне задания. Грегори Корсо, Аллен Гинзберг, Уильям Берроуз — все они были моими учителями, все они поодиночке пересекали холл отеля «Челси» — моего нового университета.
— Мне надоело, что я похож на маленького пастушка, — сказал Роберт, изучая в зеркале свою прическу. — Сможешь меня подстричь под рок-звезду пятидесятых?
Я нежно любила его непокорные кудри, но все же достала ножницы и взялась за работу, настроившись на стиль рокабилли. Потом скорбно подобрала с пола один локон и положила в книгу. Роберт, очарованный своим новым обликом, долго вертелся перед зеркалом.
В феврале он повел меня на «Фабрику» смотреть рабочие материалы фильма «Мусор». На «Фабрику» нас пригласили впервые, и Роберт ждал просмотра точно праздника. Меня фильм оставил равнодушной — наверно, я нашла его недостаточно французским. Роберт непринужденно общался с приближенными Уорхола. Правда, его обескуражила холодно-больничная атмосфера новой «Фабрики» и разочаровало, что сам Уорхол так и не появился. А у меня от сердца отлегло, когда я увидела среди присутствующих Брюса Рудоу. Он познакомил меня со своей приятельницей Дайаной Подлевски, которая в фильме играла сестру Холли Вудлаун. Дайана была добрейшей души южанка с огромной шапкой африканских кудряшек. Одевалась она в марокканском стиле. Я вспомнила, что видела ее на фотографии Дайаны Арбус, сделанной в «Челси», — девушка с внешностью мальчика.
Когда мы спускались на лифте к выходу, менеджер «Фабрики» Фред Хьюз заговорил со мной свысока:
— О-о-о, волосы как у Джоан Баэз. Народные песни поете? Мне нравилась Джоан Баэз, но эта фраза меня почему-то уязвила. Роберт взял меня за руку.
— Просто не обращай на него внимания, — сказал он.
У меня испортилось настроение. Бывают ночи, когда в голове бесконечно вертится то, что нас раздражает. Слова Хьюза гудели у меня в ушах. «Ну и хрен с ним», — сказала я себе, но меня бесило, что он не воспринял меня всерьез. Я посмотрелась в зеркало над раковиной. И сообразила, что не меняла прическу со школьных лет. Уселась на пол, разложила вокруг себя музыкальные журналы — у меня их было немного, но кое-что имелось. Обычно я покупала журналы ради новых фото Боба Дилана, но сегодня разыскивала другого. Я вырезала все снимки с Китом Ричардсом, какие попались. Рассмотрела. Взяла в руки ножницы. Так я прорубила сквозь джунгли путь из эпохи фолк-рока в новые времена: ножницами вместо мачете. Потом вымыла голову в туалете на этаже, высушила. Почувствовала какое-то освобождение.
Вернувшись домой, Роберт удивился, но остался доволен моей стрижкой.
— Что за дух в тебя вселился? — спросил он. Я молча пожала плечами. Когда же мы пошли к «Максу», моя стрижка произвела фурор. Я ушам своим не верила: из-за такой мелочи столько разговоров? Я была все та же, но мой социальный статус внезапно вырос. Стрижка под Кита Ричардса притягивала ко мне собеседников, как магнит. Мне вспомнились мои одноклассницы. Мечтали стать певицами, а сделались парикмахершами. Я ни к той, ни к другой профессии не стремилась, но в последующие несколько недель много кого постригла, да еще и спела на сцене «Ля МаМы».
У «Макса» кто-то спросил, не андрогин ли я. Я спросила, что это такое. — Ну, знаешь, как Мик Джаггер.