Она крепко и больно отерла мои ресницы и пригладила брови. За этим должно было последовать какое-то наказующее приказание мне, и это так и случилось.
— Поезжай до первой телефонной будки. Мне надо позвонить домой, сказала она.
Мне было отрадно от ее решительных действий старшей и только хотелось, чтобы она сбросила с себя плащ и кинула его на заднее сиденье, но просить ее об этом я не стал. Еще мне хотелось стереть или хотя бы как-нибудь затушевать в памяти то свое оскорбительное для Ирены сравнение ее головы с луковицей и унизительное гадание насчет украденного блина, — как он там уместился… Мне обязательно надо было что-то сделать для уничтожения этого, и я попросил ее подождать меня минуту, а сам побежал через дорогу в кондитерский магазин и купил большой круглый торт, нетолстый и белый как снег. Когда я вернулся к „Росинанту“, Ирена была без плаща, — он валялся на полу за нашими сиденьями. Я передал ей торт. Она положила коробку на колени, а меня спросила, скосив глаза: не думаю ли я, что он уместится на ее голове? Как могло такое случиться, что она постигла мою ворожбу с самим собой и с этим тортом? Как? Может, все было видно по мне? Возможно. У телефонной будки мне было приказано идти звонить вместе. Ирена так и не узнала, что я тогда подумал, во что поверил и чего ждал, — мне показалось, что она идет звонить при мне Волобую о нас, о Гагаринской, и к телефонной будке я шел позади нее так, как в войну, наверно, ходят на подвиг: сердце под горлом, а руки под грудью. Мы втиснулись в будку. Ирена опустила в щель автомата монету и набрала номер. Я встал в углу так, чтобы она видела меня, — я рядом, вот, под рукой. Мне было слышно, как звучно и справно щелкнул рычаг того чужого телефона и Волобуй сказал нам „слушаю“.
— Чем занимается Аленка? — строго спросила Ирена. Там слышно для меня осведомились „это ты, голубка?“, и я увидел, что у Ирены расширились и побелели крылья ноздрей.
— Пусть подойдет к телефону Аленка, — произнесла она, как диктант. Там опять о чем-то мягко спросили.
— Позови, пожалуйста, Аленку, — настойчиво сказала Ирена. Ноздри у нее оставались белыми. Мне подумалось, что так могут разговаривать лишь те двое, у кого ссора уже окончена, а мир не достигнут по вине одного. Потом она мгновенно преобразилась. Она неотрывно смотрела на меня и радостно кивала головой. Голос Аленки достигал моего слуха и сознания, как отдаленный зоревой взмыв чибиски, и в ответ я кивал головой Ирене, чтобы она знала и верила, что я очень люблю детей. Всех!
— Аленушка, подожди, послушай меня, — сказала Ирена, — я задержусь немного после работы, слышишь? Нет, не к тете Вере. Тетя Вера на курорте. К другой своей подруге, ты ее не знаешь. Что? У нее сегодня свадьба. Нет, она выходит замуж. Женятся ведь мужчины. Конечно. Если я запоздаю, ты покушай и ложись спать без меня. Слышишь? Ну пока…
Что ж, Ирена была права, приказав мне присутствовать при этом ее разговоре по телефону. Хотя девяносто процентов всей информации о внешнем мире человек получает через зрение и лишь девять через слух, я узнал и понял в будке многое, и в первую очередь то, что материнское чувство Ирены к Аленке полностью регулируется тем, что происходит у нас: мы в ладу — и там судорожная любовь через сознание вины. Тут разлад — и домой не хочется возвращаться… Только и всего!
Наверное, потому, что я молчал и был покорен, у Ирены не прошло желание распоряжаться. Как только мы сели в машину, она достала и протянула мне шесть рублей.
— Торт твой, а шампанское мое!
— Мы поедем ко мне? — спросил я.
— Нет, к себе в лес, — сказала она. Шел дождь, но я не стал включать дворники. Шампанское можно было добыть в ресторане на центральной улице, и Ирена вышла на набережной и укрылась в подъезде. Старик гардеробщик украдкой вынес мне две бутылки за материальную заинтересованность по рублю с каждой. Захолустный подъезд на плохо освещенной по ночам улице днем, конечно, не способен тонизировать настроение, особенно если прячешься в нем, — мало ли что там увидишь, ощутишь и что подумаешь, и Ирену я нашел раздраженной.
— Господи, до чего же все мерзко! — сказала она с едкой силой.
— Что именно? — спросил я.
— Все… И сама я тоже. Я стала какая-то нечистая, лживая… Все теперь лгу и лгу! Дай мне сигарету.
— Ничего ты не лжешь, — сказал я.
— Нет, лгу! Я и тебе солгала. А зачем — и сама не знаю. Помнишь, ты спрашивал, кем служил… Волобуй? Так вот, он был начальником тюрьмы, а не пожарной команды!
— Ну и что? — сказал я. — Тюрьмы же у нас есть? Есть. Значит, должны быть и начальники над ними.
— Помолчи! Тоже еще философ нашелся, — с досадой проговорила Ирена.
— Сама помолчи, — спокойно посоветовал я. — Подумаешь, лжет она! Ты даже не представляешь себе, что такое настоящая ложь, во благо свое.
— А ты сам представляешь?
— Я лгун матерый, талантливый, — сказал я. — Кто куриные яйца выдавал Владыкину за цаплиные? Кержун! Кого извещал журнал, что повесть будет напечатана в декабре? Его же, Антон Павлыча… А шампанское, между прочим, знаешь какое? Мускатное. Ты любишь иногда отведать мускатное шампанское?
Мы были уже за городом. Я включил дворники и повел „Росинанта“ вальсирующими зигзагами, — хотелось хоть как-нибудь развлечь Ирену: черт догадал меня оставлять ее в той загаженной подворотне!
— Это он танцет под музыку Шульберта, — сказал я. — Между прочим, а тебе известно, что настоящая фамилия Коперника — Покорник?
— Не надо, Антон, — невесело сказала Ирена. — И не обращай на меня сейчас внимания. Я совсем стала истеричкой… Дома ад. Пока тихий. Там что-то подозревают и… домогаются предъявлять мужнины права… Вдруг!
Я выровнял ход „Росинанта“» и стал следить за дорогой и спидометром.
— Почему ты притаился?
— Нет, я ничего, — сказал я.
— Если бы ты знал, с каким зоологическим отвращением я ненавижу его пошлые руки, возмутительный затылок, лоб… Все, что он теперь говорит и делает, мелочно, надзирательски дотошно и нудно. А как он до омерзения противно чавкает, когда ест… И вообще. Это какая-то казематная пытка, а не жизнь! С ума можно сойти…
Я остановился и обнял ее.
— Почему ты не хотела сказать мне об этом раньше?
— А как ты спрашивал? Ты знаешь, что было в твоих вопросах? Знаешь?.. Не надо так больше. А то я пропаду…
Легко было сказать, не надо так больше. Чего не надо? И кому?
Но я обещал.
Оказывается, это очень заманчиво — спокойно, удобно и безответственно быть у кого-то покорником. Это что-то вроде усердного сироты — придурка на чужой счет, но которому почему-то платят тем охотнее, чем ты покорнее и беспомощней. Я поступал и все делал так, как хотелось Ирене, — я охотно предоставил ей полную свободу и возможность справляться и распоряжаться одной — и своим «тихим» домашним адом на Перовской, и мной, и собой. Пожалуй, на мне тогда сбывалась и подтверждалась древняя притча, что из блаженного дурачка и плач смехом прет, — мне в самом деле было отчего-то весело и беззаботно. Я не воспротивился, когда однажды в обеденный перерыв Ирена забрала у меня ключ от квартиры и поехала на Гагаринскую, — ей понадобилось самой постирать мне рубашки и прибрать комнату, но без меня. Тогда она увидела на секретере все те двадцать четыре надгоревшие свечки, и это увеличило ее надсмотр и заботу обо мне: по утрам, когда я приходил в издательство, она сразу же допытывалась, что я ел. Мне было самодовольно-приятно, что она беспокоилась, если я иногда не завтракал, и я стал говорить ей неправду, будто не ел. Она тревожилась, когда замечала, что у меня хмурый вид, и я мрачнел нарочно. Меня захватно, как одуряющий сон после длительной пьянки, одолевала какая-то подлая сила понуждения к жалобе, к притворным капризам, к ожиданию утешений и ухаживания. Я дошел до того, что придумал себе резь в желудке, и Ирена запретила мне кушать, черт меня подери, грубую пищу и несколько раз приносила из дома