гуторить…
— С Пестряковым можно было в огонь и в воду, — сказал Черемных убежденно. — Правдолюбивый. Каждую нашу ошибку переживал. А что в словах резок — согласно характеру. Как воевал, так и разговаривал…
Среди бумаг Пестрякова нашлась боевая характеристика штрафника Т. Кныша, составленная лейтенантом.
Черемных попросил Таранца отдать ему ту характеристику и спрятал ее.
«А про знамя забыл», — опять встревожился Тимоша, но не решился об этом напоминать при капитане.
Таранец надел свой шлем, круто повернулся и зашагал к калитке. Она натужно скрипнула, но кто сейчас обратил на это внимание?
Тимоша ушел с капитаном вместе — проводит к Пестрякову, доложит обстановку танкистам, а кстати разживется у них гранатами.
Черемных, лежа в одиночестве, вспомнил уговор насчет детей.
Значит, никто на свете не ищет больше Настеньку Пестрякову, которую угнали в Германию. Если ее нет в живых — никто этим не огорчится, если она жива-здорова — никто не обрадуется. Может, только хромоногая подружка-соседка, которой пришло письмо с каторги.
«Если даже меня врачи к костылям приговорят — доковыляю в Непряхино, найду Настеньку, определю ее к себе на жительство…»
Тимоша возвратился очень быстро.
— Знамя достань! — распорядился Черемных.
Тимоша спустился в подвал. Он извлек из мороженицы свернутое знамя и планшет лейтенанта, бросил прощальный взгляд на свой тюфяк и по-хозяйски погасил плошку, будто еще предстояло вернуться в этот подвал или здесь могли появиться другие постояльцы, для которых следует экономить горючее в картонной коробочке…
Тимоша приблизился к Черемных с кумачовым свертком в руках, он прижимал его к груди бережно, как младенца.
— Держите, Михал Михалыч.
— Я вот подумал. Пока ты ходил. Лучше, Тимоша, тебе это знамя принять.
— Знамя танковой бригады. Вам и возвращать.
— Ты ведь от своих отбился. Еще сочтут дезертиром. А удостоверить тебя некому. Возьми знамя. И не отдавай кому придется. Сдай в командирскую машину. Потребуй расписку. Оправдательный документ.
— Нет, Михал Михалыч, — Тимоша заморгал белесыми ресницами, — штрафнику это самое геройство, как его там в газетах называют, не оправдание.
— А может, после знамени счистят с тебя судимость?..
— Мне все равно обратно в батальон. Вот только не знаю, где искать теперь. Свою штрафную гвардию.
Тимоша откинул каску на затылок и тревожно оглянулся вокруг себя, словно вот здесь где-то во дворе — не то в кирпичном сарае, не то за поленницей дров — находился штаб их штрафного батальона.
— Вы постерегите здесь знамя, Михал Михалыч. А я Пестрякова еще раз навещу. Потом прошвырнусь до танка. Насчет вашей эвакуации…
Тимоша уже показал рыжие отрепья на своей спине, но вернулся в нерешительности. Он ведь собирался клятвенно заверить Михал Михалыча, что если останется жив, разыщет своего сынка, попросит прощения у Фроси, распишется с ней, заживет своей семьей.
Но Тимоша только взглянул на Черемных и не решился завести этот самый важный разговор.
По щекам Черемных, заросшим черной щетиной, текли слезы, а он все повторял:
— Не может быть…
К чему относились слова Черемных, что казалось ему невероятным? То ли, что выжил? То ли, что дождался своих? Или отказывался верить в смерть своего спасителя Пестрякова?
Пришла Тимоше пора попрощаться с товарищем.
Тимоша, громыхая автоматами, опустился перед Черемных на колени и молча поцеловал его.
Дрогнули черные веки Черемных, он благодарно взглянул на Тимошу и вновь закрыл глаза, прислушиваясь к перестрелке.
Тимоша вскочил на ноги и загремел автоматами, закидывая их за плечи. Бой не ждет, и Тимоше уже пора, давно пора возвращаться к немецкому пулемету, который безмолвствует на подоконнике углового дома с горящим чердаком.
А Черемных по-прежнему не открывал глаз. Слезы текли из-под крепко сомкнутых, дочерна задымленных век, и он едва слышно продолжал твердить:
— Не может быть… Не может быть… Не может быть…