— Отзвонились — и с колокольни долой, — подал голос Третьяков. — Командир живой?
— Шибко оглушило.
— Командира вниз несите. А я тут полежу, отдохну. Лестница-то как, цела? Потом сам спущусь.
Он не знал еще, что ноги у него раздроблены ниже колен.
Приходько пришел в себя на паперти. Он пытался что-то сказать, но только помычал и покорно замолк, удрученный внезапной немотой. Он снял каску и показал Горбаню вмятину на ней. Тот покачал головой и сказал:
— Спасибо Тимофею Васильевичу!
Горбань спохватился, подтянулся и доложил о выполнении задания, но тут же убедился, что Приходько не слышит.
Подносчики бережно снесли Третьякова вниз и положили на паперти. Снег под ним быстро потемнел от крови. В сумерках казалось, что снег растаял.
Горбань еще три раза взбирался на чердачок. Сперва он принес патроны и ствол, завернутый в рубаху Савельева. Ствол еще не остыл, рубаха хранила его тепло, как тепло человеческого тела. Потом Горбань приволок вдребезги разбитый станок пулемета. И ни к чему он был сейчас, но бросать пулемет наверху не хотелось, это было бы неуважением к подвигу товарищей, к оружию.
Оружие на войне живет своей трудной жизнью, полной опасностей. Оно, как человек, завоевывает свою репутацию, свою славу. Оно — бессмертный свидетель воинских подвигов, судья поведения человека в бою. Оружие передается по наследству, его завещают, им награждают, оно становится источником гордости…
Третьяков очнулся, увидел Кривоносова, попытался усмехнуться, но усмешки не получилось. Гримаса боли исказила его лицо, румяное от пожара.
— А насчет меня печалиться нечего, — сказал он, собравшись с силами. — Только Верочку я свою подвел. Обещал жениться — и вот…
Потом он начал бредить, называл Приходько Тимофеем Васильевичем, все пытался отдать какой-то рапорт, сыпал ругательствами и шептал: «Дай, дай им жизни…»
Третьякова похоронили на рассвете у подножия кирки, среди чужих крестов и могильных плит, покрытых снегом и присыпанных битой черепицей, щебенкой и кирпичной крошкой.
Приходько нужно было отправляться в санчасть, но он подождал, пока выроют могилу, и бросил первую горсть земли. Он снял каску, за ней ушанку с оторванным ухом и поднял руку, собираясь сказать прощальные слова.
— Вечная слава герою савельевского расчета! — произнес Приходько с трудом, запинаясь на каждом слоге.
Видно было, что попытка говорить причиняет ему физическую боль. Он махнул рукой, отошел в сторону и, подкошенный головокружением, упал на снег.
Комбат Механошин, с рукой на перевязи, в шинели, оранжево-рыжей от кирпичной пыли, тоже пришел на кладбище. Горбань вытянулся и, приложив ручищу к каске, отрапортовал:
— Пулеметный расчет Приходько, бывший Савельева, задачу выполнил! Понесли потери в живой силе и технике.
Комбат Механошин передал всем благодарность генерала, сообщил о наградах, о суточном отдыхе, который предоставлен подносчикам, и о том, что Горбань назначен вторым номером расчета. Комбат пообещал прислать за пулеметом и патронами. Бережно придерживая Приходько здоровой рукой, комбат увел его с собой в санчасть.
И строгая, не внушающая доверия тишина чужого города обступила двух людей на пустынной площади. Только откуда-то издалека доносилась приглушенная стрельба.
— Похоже, весь город освободили, — сказал Кривоносов, прислушиваясь.
— Скажешь тоже — освободили! Разве ихние города освобождают? Завоевали — и все. Тут стесняться нечего! — строго сказал Горбань.
Он чувствовал себя теперь командиром, говорил с Кривоносовым начальственным тоном, то и дело отдавал ему какие-то распоряжения. Горбань делал это с особенным удовольствием, как человек, всю войну проходивший в рядовых, который сам никогда в жизни не отдавал приказаний, а только привык их выполнять.
Горбань и Кривоносов поселились в богатой пустой квартире. У каминных часов в гостиной еще не кончился завод, часы бойко тикали и на следующий день проводили постояльцев мелодичным звоном. Перед уходом Горбань перевел стрелки на два часа вперед, чтобы часы показывали московское время.
Город уже остыл, только в нескольких местах не унимались пожары. Многие дома обрушились, и улицы, лишенные тротуаров, были сжаты в тех местах каменными торосами. Улицы походили на замерзшие реки в крутых каменистых берегах.
Всюду видны были страшные раны и ожоги города. Фасады разрушенных домов стояли как театральные декорации, а позади них — скрученное огнем железо, головешки, расплавленное стекло, черная щебенка, уголь.
Улица была пустынна и мертва. Почтовые ящики набиты письмами, которым суждено остаться без ответа. Безмолвны антенны, связывающие трубы сгоревших домов. Нелепы вывески бывших магазинов. Жалки фашистские лозунги, намалеванные на стенах и заборах. Пусты автоматы — продавцы сигарет.
И один только флюгер на высоком шпиле ратуши добросовестно продолжал указывать направление ветра. Маленький бронзовый всадник, венчающий флюгер, как бы стремился сорваться со шпиля и ускакать с попутным ветром в дымное небо.
У контрольного пункта за ратушей Горбань решил дождаться попутной машины, чтобы скорее догнать полк.
— А вы что за люди? — заинтересовался лейтенант, начальник контрольного пункта. — Из какой части?
— Второй номер савельевского пулеметного расчета! — представился Горбань. — Может, слыхали? И в газетах писали.
— Нет, не слышал.
— Ну как же! Потом сержант Приходько тем пулеметом командовал. Знаменитость! Слыхали?
— Нет, не слышал.
— И про Приходько не слыхали? — удивился Горбань. — Как же это?
Он даже отступил на шаг от собеседника. Горбань хотел сказать всем своим видом и тоном: «Что же это вы, дорогой товарищ? Пеняйте на себя. Ничем помочь не могу».
В кузове полуторки Кривоносов уступил Горбаню место на покрышке запасного колеса, и тот принял услугу как должное. Горбань сел, а белый длинный сверток положил подле себя на колесо.
Они миновали угловой дом с кондитерской, где впервые увидали Приходько, проехали ворота, под которыми ждали его, миновали площадь и кирку с могилой Третьякова у ее подножия. Пулемета на паперти уже не было: комбат сдержал слово.
Кирка осталась далеко позади, а Горбань и Кривоносов продолжали молча смотреть на колокольню, на ее изуродованную верхушку.
Машина вырвалась из каменной тесноты городского предместья. По сторонам дороги, сколько доставал глаз, лежали поля серого снега. Снег, покрытый копотью и сажей, напоминал пепел.
— Скоро нам за дело приниматься, — сказал Кривоносов.
— За делом и едем, — наставительно ответил Горбань. Он чувствовал себя обязанным наследовать все традиции расчета и поэтому, очевидно, усвоил манеру Третьякова разговаривать. — Или думаешь, курорт для тебя на берегу моря открыли? Как же, держи карман шире! Курорт! Не забудь на диету попроситься.
— Зачем на диету? Что дадут, то и будем кушать, — миролюбиво и серьезно ответил Кривоносов.
Горбань ничего не сказал. Он с головой закутался в плащ-палатку, прячась от леденящего, порывистого ветра. Оба сидели за кабиной машины, но ветер все-таки дул им в лицо. Чехол «катюши», шедшей следом за полуторкой, был выгнут, как тугой парус.
Ветер дул со стороны города. Он выдувал пепел и золу с пожарищ, нес навязчивый запах гари.