под глазами более синие, чем глаза.
Взгляды наши встретились, она ободряюще закивала. Обернулся на ходу — мадонна в голубом платке перекрестила меня.
Конвойные привычно покрикивали «шнель» и «хальт», тыкали прикладами в спины тех, кто замедлял шаг.
Начальник охраны, унтер-офицер СС, или, иначе говоря, обершарфюрер, шагал, как обычно, по тротуару. Он не вынимал рук из карманов, даже когда шел в гору, его движения всегда были скованны. Он то сутулился, то выпячивал грудь. Большая голова казалась приставленной от другого туловища. Лицо одутловатое. Глаза слегка навыкате, холодные. То ли я где-то читал, то ли слышал о такой внешности, как у обершарфюрера: не власть, но пресыщение властью было написано на его лице. А какой чистоплотный! Брезговал близко подходить к заключенным. От него всегда пахло так, словно он только вышел из парикмахерской.
Наутро я снова увидел молодую женщину в голубом платке. Она улыбнулась мне, как старому знакомому.
Я постарался в ответ выдавить какое-то подобие улыбки.
И она снова перекрестила нашу колонну.
Отныне я всегда шагал в колонне левофланговым, у самого края тротуара.
Однажды полька в голубом платке сунула мне за спиной конвоира несколько сигарет, в другой раз передала вареные картофелины, в третий раз — пайку хлеба.
Я протянул руку за хлебом, уже прятал его за пазуху, как тут же грохнулся на мостовую. Молодая полька вскрикнула. Это конвойный двинул меня прикладом в спину. Я упал в слякоть, но хлеб не выронил, а конвойный не стал его отбирать. Ну что же, ради хлебушка стоило и пострадать! Разделю на четыре ломтика, угощу в шахте Цветаева, Остроушко, молчуна и верзилу Банных.
Тут нужно упомянуть о сущей мелочи, которая, однако же, сыграла роль во всех дальнейших событиях. В Собибуре, в лагере военнопленных, где я маялся до того, как меня пригнали в Силезию, всем русским вшили в шинели треугольные лоскуты сукна с буквой «Р»; узников этой категории содержали на самом строгом режиме. Но здесь, в Польше, начальная буква слова «русский» читалась в латинском начертании и могла указывать на то, что я поляк.
Я с благодарностью вспоминал потом этот треугольный лоскуток сукна с буквой «Р». Возможно, благодаря ему полька в голубом платке и обратила на меня внимание. Ведь не мог же я чем-то ей понравиться, чумазый, ходячий скелет, в толпе таких же скелетов! Или удружил конвойный, когда сбил меня с ног ударом в спину?
Как-то при подъеме в гору колонна остановилась неподалеку от знакомого дома с каменным крыльцом. Женщина в голубом платке почтительно заговорила с мордастым обершарфюрером и все показывала свои руки и кивала в мою сторону.
Как выяснилось потом, молодая полька выдала меня за своего знакомого и просила пана офицера отпустить до вечера из-под стражи, чтобы я нарубил ей дров. Муж ее, хотя и поляк, но силезский поляк, арийского происхождения, воюет за фюрера на восточном фронте. Если пан офицер не возражает, она в знак благодарности зажарит гуся к рождеству. Правда, до рождества еще далеко, зима только начинается. Но гуся нужно присмотреть в деревне заранее, чтобы его как следует откормили специально для пана офицера. Пусть ее гусь напомнит пану офицеру о праздничном столе, каким он, наверно, бывал у пана офицера дома, до войны.
Обершарфюрер осклабился, выпятил грудь, он хотел выглядеть любезным и великодушным. Ему очень льстило, что его называют офицером. Он величественно поманил меня пальцем и этим же пальцем стал грозить, едва я приблизился.
Чего он от меня хочет?
Оказывается, он разрешает отлучку из-под конвоя до вечера.
Я боялся, что женщина в голубом платке заговорит со мной по-польски в присутствии обершарфюрера или что сам он задаст какой-нибудь вопрос, на который придется ответить. Ведь не по- русски же мне теперь отвечать!
Но вопросов, к счастью, не последовало.
Я вытянулся в струнку, всем своим видом являя образец послушания и страха перед начальством. Острый запах то ли одеколона, то ли шампуня кружил мне голову.
Когда арестанты будут возвращаться из шахты, чтобы я стоял, как вкопанный столб, на этом самом месте и ждал. Эсэсовец повел вытаращенными глазами и высмотрел табличку с номером дома у крыльца. Если я попытаюсь убежать, то — он выразительно присвистнул и дернул самого себя за воротник шинели. Этот жест уже относился не ко мне, а к польке. Обершарфюрер наглядно показал, как именно будет вздернута на виселицу «ди ганце фамилие»…
При этой угрозе полька слегка изменилась в лице.
Кто знает, почему обершарфюрер согласился? Пококетничал с красивой полькой? Или почуял запах жареного гуся и мысленно уже хвалился этим гусем перед сослуживцами на рождественском ужине? А может, дал согласие потому, что фашисты тогда заигрывали с силезскими поляками? Тот, кого фашисты причислили к «фольксдейче», сразу получал новые права; ему, например, отныне милостиво разрешали ездить в первом, обычно пустом вагоне трамвая с табличкой «только для немцев», а не в переполненном прицепе…
Обершарфюрер, не вынимая рук из карманов, удалился. Вот уже пропали из виду его чахлые плечи, погон серебряного шитья на правом плече, черный бархатный воротник, который стоял торчком, и высокая фуражка…
Прошаркали по мостовой хромоногие, «доходяги», простучали стальными подковами часовые, замыкающие колонну, а я все стоял на тротуаре.
4
Уже давно я мысленно вычеркнул себя из жизни, а тут вдруг — спасение на самом краю могилы! От ощущения свободы закружилась голова и подкосились ноги.
Ну какой из меня дровосек! Топором как следует замахнуться не сумею.
Ко мне вернулся дар речи. Пани ошиблась, приняв меня за земляка. Она улыбнулась. Ей отлично известно, что я не поляк. Она слышала, как я переговаривался по-русски со своим соседом, рыжеватым пленником, тем самым, у кого не потухли глаза. Треугольник с буквой «Р», вшитый в мою шинель, только помог ей убедительнее соврать.
Я совладал со слабостью и спросил, где лежат дрова, где топор. Последовал ответ — никаких дров колоть не нужно. Она давно справляется с ними сама, как это ни трудно. Поленья в самом деле сплошь сучковатые и сырые. Вот о дровах она сказала эсэсману святую правду.
Она открыла передо мной дверь дома, я поднялся на крыльцо и несмело переступил порог.
Светлая прихожая с зеркалом и с просторной, пустой вешалкой. За прихожей в затемненной комнате тихо стонал больной старик. У его постели играла в куклы уже знакомая мне девочка.
Прошли в соседнюю комнату, хозяйка предложила мне снять шинель, присесть. Но разве смел я раздеться, сесть на кушетку или на стул в чистой комнате? Как это хозяйка не замечает — от шинели исходит зловоние, меня одолевают вши. Или она щадит меня и притворяется ненаблюдательной?
Я вышел во двор, нашел укромный куток, разделся догола, сложил за поленницей белье и натянул свою убогую одежду. Занятый своим туалетом, я пропадал во дворе довольно долго. И совсем не подумал о том, что хозяйка сильно встревожена моим отсутствием!
Я это понял, только когда хозяйка пришла за дровами. Она несколько раз отсылала меня в дом — долго ли простыть на зимнем ветру в гимнастерке, надетой на голое тело?
Притащил мелко наколотых дров, достал воду из колодца. Хозяйка попросила залить до краев