100
Этьен хорошо и надолго запомнил день, когда в Маутхаузен прибыли итальянцы. Это были солдаты и офицеры, которые после выхода Италии из войны отказались сражаться заодно с нацистами, бросили оружие, потребовали возвращения на родину. Вчерашние союзники Гитлера стали смертниками.
Тюремные ворота раскрыты настежь, итальянцы шли по пять человек в ряду. Они были в военной форме, им даже разрешили оставить знаки различия и ордена. Впереди колонны шел генерал, за ним шагали офицеры в некогда нарядных мундирах. Особенно жалко выглядели солдаты в шляпах с выщипанными перьями.
Поначалу итальянцы старательно работали в каменоломне. «Работа приносит свободу!» Недоразумение вот-вот выяснится и их освободят за добросовестную работу. Но день за днем иссякали силы, улетучивалась вера в посулы, ветшали желто-зеленые мундиры и шинели, которые выделялись среди пестрого одеяния остальных узников. Вскоре от итальянской формы остались пестрые отрепья, обноски. Брюки и мундиры казались мешковатыми, особенно бросались в глаза непомерно широкие воротники. Будто какой-то сумасбродный портной специально обшивал и одевал итальянскую армию в форму не по размеру.
Почему Этьена так сильно тянуло к итальянцам? Ведь они столько лет держали его за решеткой? Да, но за той же решеткой сидели итальянские антифашисты.
Ему нравился итальянский характер, которого не смог испортить даже Муссолини. Хотя итальянский фашизм старше немецкого, он не проник так глубоко во все слои общества и не оказал столь растлевающего влияния на народ. Этьен, например, был уверен, что в Италии не могли бы возникнуть концлагеря для массового истребления пленных. Соседи по нарам, поляки с Западной Украины, рассказывали, что итальянцы не участвовали в актах террора против населения, в обысках, облавах, экзекуциях. Возможно, итальянцы еще не забыли о своей борьбе за освобождение, немцы же издавна ведут завоевательные войны.
Но откуда же тогда брались тюремные надзиратели Кактус, «Примо всегда прав»? Они подошли бы для любой зондеркоманды, сделали бы неплохую карьеру у Кальтенбруннера и могли бы дослужиться до лагерфюреров. Откуда взялись черные рубашки, которые насильно поили арестованных рабочих касторкой? Да, в семье, как говорится, не без урода. И наивно, конечно, предполагать, что какие-то черты национального характера обязательно распространяются на каждого.
В сочельник итальянцы испросили разрешения провести молебствие — в такие дни даже эсэсовцы бывают сговорчивее, хотят показаться богу приличными людьми. Только что в лагерь пригнали партию итальянцев, задержанных при облавах в Милане.
С этой партией прибыл и молодой падре Андреа. Он не был истощен, как старожилы лагеря, был в силах провести богослужение. Рождественский праздник — удобный предлог, чтобы почтить молитвой все жертвы эсэсовцев и одновременно провести траурный митинг. Старостина предупредили об этом итальянские друзья и помогли пробраться к ним незамеченным.
Месса шла в полутьме. На падре Андреа сутана, крылатка, из каторжного одеяния на нем был только полосатый берет, который он снял, войдя в блок. При входе стоял и благосклонно ухмыляйся эсэсовец.
Падре Андреа спел «Аве Мария», многие плакали. Этьен тоже был потрясен скорбным пением. Звучный тенор красивого тембра проникал во все закутки барака. После мессы эсэсовец разрешил и светское пение. Может, эсэсовец сам не прочь послушать неаполитанские песни в таком прекрасном исполнении? Он непроизвольно подчинился властной силе голоса, тоскующего по свободе и родине… Пользуясь невежеством конвойного, спели и гарибальдийский гимн, трагически прозвучала первая строчка: «Раскрываются могилы, встают мертвецы!..»
Старостин прятался на третьем ярусе, за тесно сидевшими итальянцами. Рядом с ним сидел молодой человек, судя по тому, как он согнулся в три погибели, очень рослый. Неожиданно Старостин потянул его за рукав:
— Не узнаете?
— Нет.
— Капрал? Карабинер?
— Это было так давно…
— Чеккини?
— Да.
Молодой человек не мог совладать со своим удивлением, усидеть на месте.
— Вы меня везли из Турина в «Реджина чели». Помните наш обед в вагоне? Булочки с ветчиной. Четверть цыпленка с картофелем. Пасташютта в бумажном кульке. Сыр «бельпаэзе». Несколько груш. И, кажется, бутылочка фраскатти.
— Ах, синьор, не будьте жестоким. Перечислять все подряд! Пища для богов…
— А наш ужин? Помните, я тогда охранял сон ваших карабинеров?
— Как же вы меня узнали? — Чеккини растерянно провел рукой по лицу: он давно не похож на самого себя. — И даже фамилию вспомнили…
— У меня хорошая память. Я не имею права ничего забывать… Ну, а то, что вы меня не узнали, — тем более объяснимо, я бы сам себя не узнал…
Чеккини внимательно поглядел на своего бывшего подопечного.
Седые, отросшие волосы зачесаны назад. Скулы туго обтянуты кожей. У носа глубокие складки. Серо-голубые глаза смотрят настороженно и устало. Он то и дело покашливал. Ото лба до затылка Старостин прострижен машинкой («гитлерштрассе»), но все же облик у него одухотворенный.
— Может, вам нужно было в ту ночь совершить побег? — задумался Чеккини. — Австрийская граница была близко. Перейти границу — и дома.
— Мой дом подальше. Тогда вы конвоировали австрийца, а теперь я живу под русской фамилией.
Этьен рассудил, что безопаснее самому завести разговор с Чеккини, потому что тот мог узнать его и позже. Разумнее самому признаться, что он русский, нежели оставаться в глазах Чеккини австрийцем. Тот мог случайно обмолвиться на этот счет, вовсе не имея в виду навредить Старостину.
Чеккини удивленно поднял красивые брови и торопливо кивнул, давая понять, что он принял новые условия их знакомства. А Этьен смотрел на него и про себя удивлялся: как молодому человеку удалось в Маутхаузене остаться таким красивым? Впрочем, выяснилось: еще две недели назад Чеккини был на свободе. Он сражался в 106-й бригаде гарибальдийцев, которая действовала в окрестностях Милана.
В начале октября 1944 года Чеккини участвовал в операции по взрыву опорных мачт высоковольтной линии электропередачи возле Гарбаньяте. Удалось сорвать работу на нескольких военных заводах.
Явку в Милане устроили в церкви на улице Копернико. Обычно в той церкви царит полумрак. Свечи, зажженные по обе стороны алтаря, бросают тусклый свет. На скамейках сидели и молились женщины, среди них скрывалась иногда и синьорина.
— Знаете, почему ту синьорину называли Рыбкой? — Чеккини произнес ее прозвище с нежностью. — Она частот просила пить у немецких часовых, у патрулей, стоявших на мосту, возле ворот казармы, на станции или на контрольно-пропускном пункте. Всюду, где ей нужно было задержаться, осмотреться, понаблюдать дольше… Рыбка приходила в церковь на улице Копернико вместе с подругой. Помню, в тот день обе вошли с сумками и стали рядом с нами, мужчинами, а сумки свои поставили на мраморные плиты. Синьорины оставались до конца молитвы, а мы на цыпочках вышли из полутемной церкви и вынесли сумки, там лежали мины замедленного действия. Вы ничего не слышали про зал офицерского клуба в Милане? (Старостин отрицательно покачал головой.) Четыре бомбы… 11 августа 44-го года, в 20 часов 50 минут… Ах, милая и храбрая Рыбка! Сколько раз она приходила на ту явку в церковь на улице Копернико! А до того как войти в церковь, синьорины несли свои сумки чуть ли не через весь город, мимо патрулей, рискуя попасть в облаву, подвергнуться обыску… Для всех нас церковь была просто местом явки, а Рыбка каждый раз успевала еще усердно помолиться. Она молилась за всех нас, и — кто знает! — не поэтому ли наш отряд оставался неуловимым?