Ожидая вылета, я не замечал ни предвечернего мягкого солнца, ни бескрайних просторов степи, ни ветерка, лениво игравшего травой. Меня вдруг захватили воспоминания о доме.
Вначале я просто пересчитал дни, прошедшие со дня моего отъезда. Срок, оказалось, не очень велик: идет всего второй месяц, как я расстался с женой. Но резкая перемена всего уклада жизни и тысячи километров, разделявшие нас, создавали впечатление, будто я нахожусь в Монголии с бесконечно давних времен. «Скучаю», — сказал я себе, удивляясь не самому чувству, а той острой тоске по семье, которой прежде никогда не испытывал.
Мне хотелось знать: чем же жена теперь занимается? Вот сейчас, в тот момент, когда я стою возле крыла своего самолета, поглядывая то на КП, то в ту сторону, откуда должны появиться бомбардировщики, но толком не различая ни КП, ни того, что происходит в ясном небе… И вообще, где она? В военном городке, наверно, не осталась — там ей делать нечего. Скорее всего уехала к своей матери, потом навестит мою. А может быть, снова устроится работать агрономом, станет жить с моей матерью в деревне… Такой вариант представлялся мне лучшим, но я сомневался в нем, во-первых, потому, что место агронома, наверно, уже занято, а во-вторых, не знал, захочет ли Валя работать. Ведь денег по моему аттестату ей хватает… Перед отъездом мы и словом не успели обмолвиться о ее работе, о том, где и как ей жить. А с того дня, как начались боевые действия, я не написал ей ни одного письма. Последняя весточка ушла от меня в тот день, когда мы прилетели в Монголию…
«Как же это получилось?» — спрашивал я себя, крайне Обескураженный этим обстоятельством… Первые вылеты, дни полного напряжения всех духовных и физических сил… Острота необыкновенных впечатлений, захвативших меня целиком, тяжелая, опасная работа, в которой я забылся. Потом?.. Потом я ждал момента, когда на бумагу лягут не те слова и чувства, что клокотали во мне, а другие, способные внушить спокойствие, и все откладывал. Потом раз, и другой, и третий глянул смерти в лицо, услышал ее мерзкое дыхание… и с новой силой, во сто раз глубже понял, как прекрасна жизнь и как мне дорог самый близкий, любимый мой человек — Валя. Я помню ее глаза в минуты отъезда, ее слова: «Иди, родной. Долг выше всего на свете». Чем дольше будет наша разлука, тем сильнее и крепче будем мы любить друг друга — вот что я ей напишу сегодня же, как только возвращусь из боя. Повторю это много раз.
Но письмо дойдет не раньше чем через месяц!
— О чем задумался? — спрашивает Трубаченко, вырастая за моей спиной.
— Удивляюсь, Василий Петрович, как у нас почта плохо работает! Живем в век авиации, а письма возим на волах. И как подумаешь, что сегодня напишешь, а ответ получишь месяца через два — три, так и желание писать отпадает…
— Если бы начальство получше заботилось, могло бы и самолет выделить… А то центральные газеты приходят через три недели, радиоприемника нет… Вообще, плохо знаем, что делается в Союзе…
— Я докладывал полковому комиссару Чернышеву. Он обещал принять меры… Что слышно о вылете?
— Перенесли на двадцать минут.
— Хорошо, а то не у всех еще оружие заряжено.
В последнем вылете мы отражали налет японских бомбардировщиков. Они встретили нас организованным и сильным защитным огнем. От техника Васильева я уже знал, что одна пуля попала в кабину и прошла возле самой головы командира. Мы с любопытством осматривали самолет Трубаченко. На передней части козырька, точно против лица летчика, был наклеен прозрачный пластырь. Я сказал командиру:
— Хотя чудес на свете и не бывает, но ты на этот раз чудом уцелел!
Трубаченко басовито буркнул:
— А черт знает, я не управлял пулей…
Еще раньше я заметил, что он не любит делиться своими впечатлениями о бое. После той воздушной схватки, в которой впервые ему довелось познакомиться с летчиками эскадрильи и, так сказать, показать новым подчиненным себя, проводя разбор, он дал только общую оценку нашим действиям, сделал несколько замечаний о тактике противника. Всем интересно было услышать, а что сам командир испытал в бою? Что вынес, что запомнил?.. Не тут-то было! Бросившаяся мне в глаза при первом знакомстве оживленность, разговорчивость, хозяйская дотошность Трубаченко была вызвана, видимо, значительностью самого момента: лейтенант принимал под свое командование эскадрилью. А вообще-то он держался несколько замкнуто. Деловито, в динамичном стиле проводя тот первый разбор, он довольно настороженно прислушивался к репликам, которыми обмениваются летчики. «Хочешь знать, что говорят о тебе?» — спросил я, когда мы остались вдвоем. Он кивнул головой. «Пока ничего плохого», — улыбнулся я. — «И то ладно».
Теперь, рассматривая ход пули, я взобрался на плоскость его самолета.
— Но ты же не прятал голову в карман, Василий Петрович? Очень загадочный случай.
— Чего тут загадочного? Пролетела мимо, и все.
— Василий Петрович! Я тебя серьезно прошу: объясни, как это могло получиться… У тебя ведь не стальной череп, чтобы от него свинец отскакивал? — настаивал я, видя, что пуля никак не должна была миновать его головы. — Или это тебя не касается? Получается, как у того человека, который шел и слышал, что сзади кого-то колотят, обернулся и видит — бьют его самого.
— Ты подожди подковыривать! — и нехотя перевалив свое тело через борт кабины, он уселся как при полете и, примерно определив направление входа пули, показывая руками, пояснил: — Она вошла чуть сверху, шаркнула о наголовник бронеспинки и отлетела внутрь фюзеляжа Если бы я сидел прямо, лба бы моего она не миновала.
— Выходит, твоя голова не захотела с ней встретиться и сама отвернулась. Хитрая она у тебя!
— Голова оказалась ловчее. Сам я бы не успел этого сделать.
— Говорят, умная голова никогда зря под пулю себя не подставит. А как ты думаешь? Откуда лучше нападать на японских бомбардировщиков, чтобы избежать такого огня, на который мы напоролись?
— Надо полкового разведчика брать за бока, это его дело.
— Пока он раскачается, так чья-нибудь голова наверняка не успеет отвернуться от пули. Не худо бы и самим поразмыслить.
— Бомбардировщиков, по-моему, бояться нечего, — сказал Трубаченко, — атакуй быстрей с любого направления, они не попадут. А то что в меня влепили, так это единственная пробоина во всей эскадрилье. Сам виноват: долго прицеливался. В это время они и всадили. Случайное попадание!
— Почему случайное? По тебе же с каждого самолета палили, и не меньше чем из одного — двух пулеметов! К такому плотному большому строю бомбардировщиков подойти не просто: кругом огонь.
— Но никого не сбили?!
— А в других эскадрильях? Ведь наша эскадрилья атаковывала последней, строй противника был уже нарушен. Нам было удобней, чем первым! Может быть, в других эскадрильях и есть потери.
— Но согласись, с бомбардировщиками драться куда безопаснее, чем с истребителями.
— Конечно, ты прав… Но не совсем. Бомбардировщики без прикрытия не летают. Приходится вести бой одновременно и с ними и с истребителями прикрытия.
— В том-то вся и сложность! — подхватил Трубаченко. — Если бы они летали без прикрытия, то мы бы их били, как куропаток! А истребители не позволяют. Нужно как-то отвлекать прикрытие от бомбардировщиков.
— А как? Хитрое дело! Если бы в последнем вылете мы хоть на пару секунд отвлеклись на истребителей противника, то не смогли бы помешать бомбардировщикам отбомбиться. Видишь, как получается… Я, правда, заметил И-97, когда они уже пошли на бомбардировщиков…
— Я их тоже прозевал, — признался Трубаченко и посмотрел на часы: — Десять минут осталось… Слушай, а ты вчера нехорошо сделал, что не поддержал меня. Мы так порядка в эскадрилье не добьемся.
Бывает, вновь назначенные командиры, особенно когда их предшественники сняты, как несправившиеся, стараются изобразить порядок в принятых подразделениях, частях намного хуже, чем он есть на самом деле. Делается это обычно для того, чтобы потом ярче оттенить свою работу, а в случае каких-нибудь неприятностей и провалов свалить вину на предшественника: порядок, дескать, здесь был плох, я еще не успел выправить положение.